Форум » Тема телесных наказаний в литературе. » В. Крапивин. Журавленок и молнии » Ответить

В. Крапивин. Журавленок и молнии

SS: ...... – У меня мама тоже добрая, – тихо отозвался Горька. – А отец, он… когда какой. Если настроение хорошее: "Айда, Горька, на рыбалку". Если что не так, скорее за ремень… Хорошо, если сгоряча за широкий возьмется, он только щелкает. А если всерьез, то как отстегнет узкий от портупеи… Знаешь, как режет… Журка не знал. Он этого никогда не испытывал. Бывало в раннем дошкольном детстве, что мама хлопнет слегка и отправит в угол. Но чтобы по-настоящему, ремнем, Журка и представить не мог. Он бы, наверно, сошел с ума, если бы с ним сделали такое. Даже если в какой-нибудь книге Журка натыкался на рассказ о таком жутком наказании, он мучился и старался поскорее проскочить эти страницы. И потом всегда пропускал их, если перечитывал книгу. А Горька, ничего, говорит про такое спокойно. С печалью, но вроде бы без смущения. Конечно, в темноте, ночью, когда рядом человек, с которым завязалась, кажется, первая ниточка дружбы, легче говорить откровенно. Видать, наболело у Горьки на душе, вот он и рассказывает. Но… нет, все равно не по себе от такого разговора. И чтобы изменить его, Журка спросил: – Твой отец военный? – Милиционер. Старшина… Он на ПМГ ездит. Машина такая с патрулем: передвижная милицейская группа. – Бандитов ловит? – Бывает, что и ловит, – равнодушно отозвался Горька. – Это же опасно… – Бывает и опасно, – все тем же голосом сказал Горька. – Один раз ему крепко вделали свинчаткой. Неделю лежал в больнице… Я в те дни был как вольная птица. Мама, если не при отце, меня зря не гоняет… – Он, видимо, спохватился и объяснил: – Рана-то не опасная была, только сотрясение, но не сильное… Ну что, спать будем, ага? …… Дома Журка, не снимая грязных ботинок, прошел в свою комнату и бухнулся на диван. Лежал минут пятнадцать. Потом сжал зубы и заставил себя сесть за уроки. Открыл тетради и учебники. Даже начал писать упражнение по русскому. Но не смог. Лег на стол головой, охватил затылок и стал думать, что скажет отцу. А может быть, ничего не говорить? Нет, Журка знал, что не выдержит. Сколько горя накипело в душе за последние два часа. Жить дальше, будто ничего не случилось? Тут надо, чтобы нервы были, как стальные ванты на клиперах… Да и зачем притворяться?.. Только надо сказать спокойно: "Я думал, ты мне всегда правду говоришь, а ты…" Или сразу? "Эх ты! Значит, родному отцу верить нельзя, да?" Нет, тогда сразу сорвешься на слезы. Они и так у самого горла… А в общем-то не все ли равно? Исправить ничего уже нельзя… Отец пришел, когда за окнами темнело. Открыл дверь своим ключом. Щелкнул в большой комнате выключателем. Громко спросил: – Ты дома? – Дома, – полушепотом отозвался Журка. – А чего сидишь, как мышь? – Уроки учу… – В темноте-то? В очкарики захотел? Журка молча включил настольную лампу и стал ждать, когда отец войдет. Но тот не вошел. Шумно завозился в прихожей, расшнуровывая ботинки и натягивая тапочки. Потом сказал: – У мамы опять был. К субботе точно выпишут. "Это хорошо", – подумал Журка. Но это никак не спасало от беды, и он промолчал. Не дождавшись ответа, отец спросил: – Из еды что имеется? – То, что днем. На кухне… Журка услышал, как отец загремел крышками кастрюль. Кажется, рассердился: – Холодное же все! Разогреть не мог? Журка поднялся. У него замерло в душе оттого, что близился неизбежный разговор. Холодно стало. Он дернул лопатками, коротко вздохнул и пошел к кухонной двери. Встал у косяка. Отец зажигал газ. – Я не успел разогреть, – отчетливо сказал Журка. – Ты что же, сам-то ничего не ел? – с хмурым удивлением спросил отец. Поставил на горелку сковородку и начал крошить на ней холодную вареную картошку. – Нет, – отозвался Журка. – Мне было некогда. Не оборачиваясь, отец спросил с добродушной насмешкой: – Чем же это ты был занят? Небось, оставили после уроков двойку исправлять? – Нет, – сказал Журка негромко, но с нажимом. – После уроков я был в том магазине… куда ты сдал книгу. Равномерный стук ножа о сковородку на секунду прервался, и только. Застучав опять, отец небрежно спросил: – В каком это магазине? Чего ты плетешь? Но Журка уловил и сбой в стуке ножа, и неуверенность в отцовском голосе. На миг он пожалел отца. Но эта жалость тоже не могла ничего изменить. Журка помолчал и сказал устало: – Не надо, папа. Там же фамилия записана в журнале… Отец оставил в сковородке нож и повернулся. Выпрямился. Посмотрел на Журку – видно, что с усилием, – но через секунду сказал совсем легко, с усмешкой: – Ну и что теперь? Журка отвел глаза и горько проговорил: – А я не знаю… Сам не понимаю, что теперь делать. И подумал: "Вот и весь разговор. А что толку?" Но разговор был не весь. Отец вдруг шагнул на Журку: – Ну-ка, пойдем! Пойдем-пойдем… Журка, вздрогнув, отступил, и они оказались в большой комнате. – Смотри! – Отец показал на стоячее зеркало. – Оно было в магазине последнее! Я вытряхнул на него все до копейки! Нечем было заплатить грузчикам! Эти ребята поверили в долг до вечера… Где я должен был взять деньги?.. У тебя этих книг сотня, я выбрал самую ненужную, там одни чертежи да цифры! Ты же в ней все равно ни черта не смыслишь! – Смыслю, – тихо отозвался Журка и не стал смотреть на зеркало. Вовсе там не одни цифры. И не в этом дело… – А в чем? В чем?! – закричал отец, и Журка понял, что этим криком он нарочно распаляет себя, чтобы заглушить свой стыд. Чтобы получилось, будто не он, а Журка во всем виноват. Чтобы самому поверить в это до конца. – Ты не знаешь… – проговорил Журка. – Эту книгу, может, сам Нахимов читал. Она в тысячу раз дороже всякого зеркала… Да не деньгами дороже! – Тебе дороже! А другим?! А матери?! Ей причесаться негде было! А мне?.. О себе только думать привык! Живем как в сарае, а ты как… как пес: лег на эти книги брюхом и рычишь! Журка опять подумал, что все-все книги отдал бы за то, чтобы сейчас они с папой вдвоем жарили картошку и болтали о чем-нибудь веселом и пустяковом. Он даже чуть не сказал об этом, но было бесполезно. Отец стоял какой-то встрепанный. Чужой. На широких побледневших скулах выступили черные точки. Это были крупинки пороха: в детстве у отца взорвалась самодельная ракета, и порошинки навсегда въелись в кожу… – Вбил себе в голову всякий бред! – продолжал отец. – Нахимов!.. Из-за одной заплесневелой книжонки поднял крик! – Это ты кричишь! – сказал Журка. – Сам продал, а теперь кричишь… Я ведь спрашивал, а ты сказал "не брал"! – Да! Потому что связываться не хотел! Потому что знаю, какой бы ты поднял визг! Тебе что! На все наплевать! Мать в больнице, денег ни гроша, а ты… Вырастили детку! Двенадцати годов нет, а уже такой собственник! Куркуль… – А ты вор, – сказал Журка. Он сразу ужаснулся. Никогда-никогда в жизни он ни маме, ни отцу не говорил ничего подобного. Просто в голову не могло прийти такое. И сейчас ему показалось, что эти слова что-то раскололи в его жизни. И в жизни отца… "Папочка, прости!" – хотел крикнуть он, только не смог выдавить ни словечка. А через несколько секунд страх ослабел, и вернулась обида. Словно Журка скользнул с одной волны и его подняла другая. Потому что никуда не денешься – был магазин, была та минута, когда он, Журка, убито смотрел на затоптанный пол с зеленым фантиком, а все смотрели на него… И все же он чувствовал, что сейчас опять случилось непоправимое. Опять ударила неслышная молния. Не мигая, Журка глядел на отца. А тот замер будто от заклинания. Только черные точки стали еще заметнее на побелевших скулах. И так было, кажется, долго. Вдруг отец сказал с яростным удивлением: – Ах ты… – И, взмахнув рукой, качнулся к Журке. Журка закрыл глаза. Но ничего не случилось. Журка опять посмотрел на отца. Тот стоял теперь прямой, со сжатыми губами и мерил сына медленным взглядом. У него были глаза с огромными – не черными, а какими-то красноватыми, похожими на темные вишни зрачками. Как ни странно, в этих зрачках мелькнула радость. И Журка чуткими, натянутыми почти до разрыва нервами тут же уловил причину этой радости. Отец теперь мог считать себя правым во всем! Подумаешь, какая-то книжка! Стоит ли о ней помнить, когда сын посмел сказать такое! Отец проглотил слюну, и по горлу у него прошелся тугой кадык. Ровным голосом отец произнес: – Докатились… Мой папаша меня за это удавил бы на месте… Ну ладно, ты не очень виноват, виновато домашнее воспитаньице. Это еще не поздно поправить. Он зачем-то сходил в коридор и щелкнул замком. Вернулся, задернул штору. Ослабевший и отчаявшийся Журка следил за ним, не двигаясь. Отец встал посреди комнаты, приподнял на животе свитер и деловито потянул из брючных петель пояс. Пояс тянулся медленно, он оказался очень длинным. Он был сплетен из разноцветных проводков. Красный проводок на самом конце лопнул и шевелился как живой. "Будто жало", – механически подумал Журка. И вдруг ахнул про себя: понял, что это, кажется, по правде. Он заметался в душе, но не шевельнулся. Если броситься куда-то, постараться убежать, если даже просто крикнуть "не надо", значит, показать, будто он поверил. Поверил, что это в самом деле может случиться с ним, с Журкой. А поверить в такой ужас было невозможно, лучше смерть. Отец, глядя в сторону, сложил пояс пополам и деревянно сказал: – Ну, чего стоишь? Сам до этого достукался. Снимай, что полагается, и иди сюда. У Журки от стыда заложило уши. Он криво улыбнулся дрогнувшим ртом и проговорил: – Еще чего… – Если будешь ерепениться – получишь вдвое, – скучным голосом предупредил отец. – Еще чего… – опять слабым голосом отозвался Журка. Отец широко шагнул к нему, схватил, поднял, сжал под мышкой. Часто дыша, начал рвать на нем пуговицы школьной формы… Тогда силы вернулись к Журке. Он рванулся. Он задергал руками и ногами. Закричал: – Ты что! Не надо! Не смей!.. Ты с ума сошел! Не имеешь права! Отец молчал. Он стискивал Журку, будто в капкане, а пальцы у него были быстрые и стальные. – Я маме скажу! – кричал Журка. – Я… в детский дом уйду! Пусти! Я в окно!.. Не смей!.. На миг он увидел себя в зеркале – расхлюстанного, с широким черным ртом, бьющегося так, что ноги превратились в размазанную по воздуху полосу. Было уже все равно, и Журка заорал: – Пусти! Гад! Пусти! Гад! И кричал эти слова, пока в своей комнате не ткнулся лицом в жесткую обшивку тахты. Отец швырнул его, сжал в кулаке его тонкие запястья и этим же кулаком уперся ему в поясницу. Словно поставили на Журку заостренный снизу телеграфный столб. Чтобы выбраться из-под этого столба, Журка задергал ногами и тут же ощутил невыносимо режущий удар. Он отчаянно вскрикнул. Зажмурился, ожидая следующего удара – и в тот же миг понял, что кричать нельзя. И новую боль встретил молча. Он закусил губу так, что солоно стало во рту. Нельзя кричать. Нельзя, нельзя, нельзя! Конечно, отец сильнее: он может скрутить, скомкать Журку, может исхлестать. А пусть попробует выжать хоть слабенький стон! Ну?! Домашнее воспитание? Не можешь, зверюга! Журка молчал, это была его последняя гордость. Багровые вспышки боли нахлестывали одна за другой, и он сам поражался, как может молча выносить эту боль. Но знал, что будет молчать, пока помнит себя. И когда стало совсем выше сил, подумал: "Хоть бы потерять сознание…" В этот миг все кончилось. Отец ушел, грохнув дверью. Журка лежал с минуту, изнемогая от боли, ожидая, когда она хоть немножко откатит, отпустит его. Потом вскочил… В перекошенной, кое-как застегнутой на редкие пуговицы форме он подошел к двери и грянул по ней ногой – чтобы вырваться, крикнуть отцу, как он его ненавидит, расколотить ненавистное зеркало и разнести все вокруг! Дверь была заперта. Журка плюнул на нее красной слюной и снова размахнулся ногой… И вдруг подумал: "К чему это?" Ну, крикнет, ну, разобьет. А потом? Что делать, как жить? Вместе с отцом? Вдвоем? Жить вместе после того, что было? Журка неторопливо и плотно засунул в дверную скобу ножку стула. Пусть попробует войти, если вздумает! Потом он, морщась от боли, влез на подоконник и стал отдирать полосы лейкопластыря, которыми мама уже закупорила окно на зиму. Отодрал, бросил на пол и тут заметил в углу притихшего, видимо, перепуганного Федота. – Котик ты мой, – сказал Журка. Сполз с подоконника и, беззвучно плача, наклонился над Федотом. Это было здесь единственное родное существо. И оставлять его Журка не имел права. Он вытряхнул на пол из портфеля учебники, скрутил из полос лейкопластыря шпагат и привязал его к ручке портфеля – как ремень походной сумки. В эту "вьючную суму" он посадил Федота. Кот не сопротивлялся. – Ты потерпи, миленький, – всхлипнув, сказал Журка и надел портфель через плечо. Потом отворил окно, достал из-за шкафа специальную длинную палку с крючком, подтянул ею с тополя веревку. Взял веревку в зубы и выбрался через подоконник на карниз. Стояли серовато-синие сумерки. Моросило. Сырой воздух охватил Журку, и он сразу понял, как холодно будет без плотной осенней куртки и без шапки. Но наплевать! Журка плотно взял веревку повыше узлов, а пояс надевать не стал. Лишняя возня – лишняя боль. Он примерился для прыжка. Прыгать с Федотом на боку будет труднее… Ладно, он все равно прыгнет! Не в этом дело… А в чем? Почему он замер? Потому что понял вдруг, как это дико. Он уходит из дома, из своего, родного. И не просто уходит, а как беглец. И не знает нисколечко, какая дальше у него будет жизнь. Еле стоит на такой высоте, в зябких сумерках, на узкой кирпичной кромке… "Мир такой просторный для всех, – вспомнилось ему, – большой и зеленый, а нам некуда идти…" В эту сторону пойдешь — Горе и боль, В ту сторону пойдешь — Черная пустота. И мы бредем, бредем по самой кромке… «Куда же нам идти?..» "К Ромке!" – неслышно отдалась под ним пустота. Словно кто-то снизу шепотом подсказал эту рифму. Такую простую и ясную мысль… "А что? – подумал Журка. – Головой вперед, и все". Вот тогда забегает отец!.. Что он скажет людям, которые соберутся внизу? И что скажет маме?.. Да, но мама-то не виновата. И у нее уже никогда не будет никого другого вместо Журки. Он же не маленький, знает, что из-за этого она сейчас и в больнице… Да и Федота жалко – тоже грохнется. Хотя его можно оставить на подоконнике… Но… если по правде говорить, такие мысли не всерьез. А если все-таки всерьез? Страшно, что ли? Нет, после того, что было, не очень страшно. Но зачем? Если бы знать, что после нашей жизни есть еще другой мир и там ждут тебя те, кого ты любил… Но такого мира нет. И Ромки нет… Ромка есть здесь – в памяти у Журки. Пока Журка живой. Значит, надо быть живым… Журка толкнулся и перелетел в развилку тополя. Спускаться по стволу было трудно. Мешала боль. Мешал портфель с Федотом и суконная одежда, срывались жесткие подошвы ботинок. Это не летом… В метре от земли ботинки сорвались так неожиданно, что Журка полетел на землю. Вернее, в слякоть. Он упал на четвереньки и крепко заляпал брюки, ладони и лицо. Зато Федот ничуть не пострадал. При свете от нижних окон Журка попробовал счистить грязь. Но как ее счистишь? Он взял портфель с Федотом под мышку и, вздрагивая, переглатывая слезы и боль, вышел на улицу. Фонари горели неярко, прохожих было мало. Никто не остановился, не спросил, куда идет без пальто и шапки заляпанный грязью мальчишка с таким странным багажом. Видно, у каждого встречного хватало своих дел и беспокойств. ......

Ответов - 151, стр: 1 2 3 4 5 6 7 8 All

Svetka-Bekky: SS пишет: В непослушании. Непослушание непослушанию рознь. А, если, например папа-алкоголик приказывает сыну идти воровать, чтобы ему на выпивку было? Тоже, скажешь, наказание справедливое? Тут, конечно, вариант с Геннадием подвернулся хороший. Если бы его не было, я не знаю, чтобы делала на месте родителей Митьки. Шура пишет: то, что я все время скучаю и чувствую себя одиноко в разлуке с мамой - так это потому, что я "странная, не такая как все, вот другие дети любят и детсады и лагеря и т.д., ибо Великая Родина и Родная Партия нам обеспечивает счастливое детство!!!! А я без всякой "Великой Родины и Родной Партии" любила и детсад и пионерлагеря и выезды на соревнования. Наверное, потому что по натуре очень активная и деятельная была. Но интернат? Хотя, всего полтора месяца ( я срок как-то пропустила), наверное. можно было выдержать. Я сначала подумала, что это на год-другой.

Svetka-Bekky: Шура пишет: вот родилась бы я мальчиком - все было бы намного проще, я бы так часто не плакала, не скучала и не огорчалась бы по пустякам, как сейчас. У меня всегда было бы хорошее и ровное настроение..." Да не зависит это от пола. И потом, что я девочка с ровным настроением была, что ли? С хорошим - да, почти всегда, но, вот насчёт ровного (ещё, скажите, стабильного) , это вряд ли.

SS: Да, Шура, у тебя, оказывается, тоже было нелегкое детство! Я был не таким сознательным как ты, а скорее эгоистом как тот ребенок. И, конечно, не считаю. что его нужно было бить, просто пытался оценить ситуацию с точки зрения строгих родителей.


Шура: Svetka-Bekky пишет: А я без всякой "Великой Родины и Родной Партии" любила и детсад и пионерлагеря и выезды на соревнования. Наверное, потому что по натуре очень активная и деятельная была. Света, выезды я тоже любила и пионерлагеря, в общем-то. Это уже подростковый возраст. А там я, если ты заметила, говорю о дошкольном возрасте. Вот ты так и не ответила, кто сидел с тобой до 2х лет, перед яслями. А я слишком рано была вынуждена "понимать", что не имею право на роскошь находиться дома. Должна быть обязательно в "казенном доме".... Я помню, как лет в 12 в поездке с классом вдруг с чувством "глубокого удовлетворения" отметила про себя, что у меня, ну совершенно нет тоски по дому!!! А в дошкольном возрасте я занималась внутренним самобичеванием, считая, что я неполноценная, потому что так часто на даче с детсадом хочу домой и сильно скучаю. Более того, у меня стало закрепляться в голове, что "скучать нехорошо" Потому что меня ругали за это. И однажды родственница, придя в гости меня спросила: ты соскучилась обо мне? А я так гордо заявила: "нет! совсем нет!" - та обиделась, а моя мама стала ей объяснять... Svetka-Bekky пишет: Да не зависит это от пола. И потом, что я девочка с ровным настроением была, что ли? С хорошим - да, почти всегда, но, вот насчёт ровного (ещё, скажите, стабильного) , это вряд ли. Света, конечно ничего не зависит от пола! Я просто вспоминаю свои переживания и попытки в возрасте лет 5-7 разобраться со своим состоянием.

Svetka-Bekky: Шура пишет: Вот ты так и не ответила, кто сидел с тобой до 2х лет, перед яслями. Мама сидела, ей декрет давали до двух лет. Особое положение - оборонка. Да и отец ещё жив был. Правда, я этого не помню, конечно.Шура пишет: А я слишком рано была вынуждена "понимать", что не имею право на роскошь находиться дома. Должна быть обязательно в "казенном доме".... Ну, ты же всё равно не могла этого помнить. Человек себя помнит лет с двух, хотя бы даже отрывочно., не раньше.

Шура: Svetka-Bekky пишет: Мама сидела, ей декрет давали до двух лет. Особое положение - оборонка. Да и отец ещё жив был. Света, в то время не давали декретов до двух лет! Скорее всего, твоя мама уволилась с работы... Работающие женщины имели только послеродовой отпуск, то есть 56 дней после родов. Еще они могли присоединить к нему очередной отпуск. А дальше надо было выходить на работу. И в ясли детей принимали с двух месяцев. Стали давать отпуск без содержания до исполнению ребенку года только в 69-70 гг. Я это знаю, потому что мы обсуждали с моей подругой - у неё сестренка как раз с 69 года. Многие люди нанимали тогда нянек. И с ужасом рассказывали, какие это были ненадежные няньки. Мои родители нянчили меня по очереди до моих 10 месяцев. Они работали в разные смены. Так делали тоже многие молодые семьи, чтобы ребенка не оставлять одного. И в 10 месяцев отдали меня в ясли. В 3 года я перешла в детсад. В яслях я себя очень хорошо помню. Помню состояние тоски. Помню, как нам мерили температуру в холле, как я мечтала, чтобы у меня она была высокой, чтобы мама забрала бы меня домой и не оставила в яслях. Пару раз так было - это было великое счастье! Только мама "почему-то" нервничала. А я радовалась!!!! Также помню мое счастье, как мама с утра обнаружила на мне сыпь - это оказалась скарлатина, и я не ходила в садик!!!!

LaNa: Шура, меня тоже с полугода отдали в ясли, потому что родители работали. Но ясли я мало помню. А вот садик помню хорошо, даже помню, как звали воспитательниц (хотя прошло больше 40 лет). Я тоже не очень любила садик, и если мама была выходная (она работала посменно в больнице), просила её по дороге: "Скажи воспитательнице, что у меня живот болит". Иногда это "прокатывало", мама шла на сознательный обман Зато мы вместе возвращались домой, и я была счастлива!

Svetka-Bekky: Шура пишет: Света, в то время не давали декретов до двух лет! Скорее всего, твоя мама уволилась с работы... Шура, не знаю, если честно. Может, и уволилась, а потом восстановилась. Она хорошим специалистом была. Я даже отца не помню, вообще, а он умер, когда мне трёх не было. Шура пишет: И в 10 месяцев отдали меня в ясли. Неужели, ты это помнишь? Я вот лет с трёх уже помню себя довольно основательно, а до этого - только какие-то крошечные эпизодики.

Svetka-Bekky: LaNa пишет: Я тоже не очень любила садик, А я любила компанию. Есть с кем поиграть, поболтать, а иногда и, сами понимаете, подраться

Nikita-80: А я вот тоже всегда любил и садик, и лагеря, и санатории, и больницы.Вообщем, все казенные учреждения. Конечно, там весело, сразу новые друзья появляются, можно что-то замутить.Разные мероприятия устроить. А потом только там меня худо-бедно могли приучить к самообслуживанию. И если б надо было пожить полтора-два месяца в интернате-почему бы и нет.

Шура: Svetka-Bekky пишет: Неужели, ты это помнишь? Я вот лет с трёх уже помню себя довольно основательно, а до этого - только какие-то крошечные эпизодики. Нет, как меня отдали в ясли в 10 месяцев, этого я не помню, конечно. Просто мама мне говорила потом. Я еще не ходила. Мы там ползали еще...LaNa пишет: Но ясли я мало помню. А вот садик помню хорошо, даже помню, как звали воспитательниц (хотя прошло больше 40 лет). А я помню воспитательницу в яслях - её звали тетя Маша. И еще помню что был в яслях мальчик Олег Попов. И воспитатели называли его "артист и клоун." Я об этом рассказывала дома, и мне сказали, что бывают у людей одинаковые имена и фамилии. Это было точно в яслях, потому что в садике моем работала моя мама. И еще я помню, как мне исполнилось три года, это тоже было в садике уже.

Mily: Шура пишет: Вот мне очень не хотелось расставаться с близкими, в частности, с мамой. Но все моё детство состояло из разлук. Вначале в ясли в 10 месяцев. Потом постоянно в детсаду, летом на даче с детсадом. И я прекрасно представляю себе, что если бы моим родителям надо было бы "из-за работы" отдать меня в интернат, я бы в возрасте Митьки даже и не посмела бы возражать. Я росла с мыслью: работа моих родителей, в частности мамы - это самое главное! И уж никак не я! Это даже смешно и стыдно наивно полагать, что мои "мелкие, детские, глупые" интересы и мое нежелание разлучаться с мамой может иметь какое-нибудь значение в маминых поступках и действиях...А то, что я все время скучаю и чувствую себя одиноко в разлуке с мамой - так это потому, что я "странная, не такая как все, вот другие дети любят и детсады и лагеря и т.д., ибо Великая Родина и Родная Партия нам обеспечивает счастливое детство!!!! А я, такая нехорошая, это вот не ценю." дальше у меня начиналась рефлексия типа: вот родилась бы я мальчиком - все было бы намного проще, я бы так часто не плакала, не скучала и не огорчалась бы по пустякам, как сейчас. У меня всегда было бы хорошее и ровное настроение..." Шура, прочитала и сижу со слезами на глазах. Правда. Так это все... Вспомнила, как сама скучала по маме, как вещи ее нюхала, в шкафу сидела часами среди ее платьев, конфеты ей откладывала, которые мне бабушка выдавала по 1-2, а я не ела и потом маме в сумку или в карман засовывала, но у меня другие чувства остались: светлые, вкусные и наполненные большим ощущением любви, несмотря на то, что вся моя жизнь - это одна большая разлука с мамой, с братом.

LaNa: Вспомнила о Крапивине, прочитав сообщение Mily в другой ветке о том, как сын прокатился в трубе (если я правильно выразилась) Наверное, всем мальчишкам свойственно это стремление к риску (а заодно и пощекотать нервы родителям). Быстро порылась и нашла этот отрывок из документальной повести Крапивина "Однажды играли..." Свою огнестрельную систему Витя Ножкин (опять же по словам брата) собирал и отлаживал неторопливо и со знанием дела. Затем наступило время испытаний. Витя решил, что здесь нужны не спички, а серьезный заряд, и стянул у отца некоторую дозу черного охотничьего пороха. Испытывали вдвоем с Сергеем, в просторном сарае, который служил дровяником и кладовкой. Нервничали, конечно, ибо первая проба оружия всегда связана с риском. Мало того, атмосфера была даже слегка зловещая. Благодаря одному необычному обстоятельству. В полуподвальной каморке Витиного дома обитала древняя старушка, которая, предусмотрительно готовясь к кончине, заказала себе гроб и хранила его в сарае. Это некрашеное крепкое сооружение стояло у дальней стены вертикально, в открытом виде. Крышка – отдельно. Крышка прислонялась не к стене, а к торчащей из стены балке – верхним краем. Оструганное дерево светилось в полумраке неуютно, “напоминающе”. И жизнелюбивый Витя испытал прилив раздражения. – Устроила тут похоронную контору! Всё помирать собирается, а еще нас переживет… – И вместо того, чтобы целиться в поставленную на чурбак жестянку, вдруг навел оружие на крышку гроба. – Обалдел? – перепугался Сергей. – А чего! Давай посмотрим, пробьет ли доску! – Тебе отец… башку пробьет! Или другое место… Но Витя уже чиркнул коробком о спичечную головку запала. Выстрел оглушил испытателей и вызвал панику среди гулявших на дворе кур. К счастью, в доме никого не было, кроме упомянутой выше старушки, которая страдала глухотой. Когда рассеялся дым, Витя и Сережа кинулись смотреть: есть ли в доске сквозная дыра? Дыры не было. Потому что н е б ы л о д о с к и. Пуля не пробила крышку гроба, но могучим ударом вышибла из нее доску целиком… – Елки-палки… – озадаченно произнес Витя. – Ох и влетит нам, – сумрачно предрек недалекое будущее Сергей. – А ни фига, – отозвался Витя. – Ну-ка, берись… Доску приколотили на место. При этом Витя ворчал, что никогда не мечтал быть гробовых дел мастером. Потом крышку поставили пострадавшей стороной к стене, рассудив, что едва ли кто-то станет разглядывать ее изнутри. Разве сама старушка, когда ее положат и накроют. Но, во-первых, т а м все равно темно, а во-вторых, бабушке будет уже безразлично. Оба стрелка испытывали прилив бодрости, словно совершили жизнеутверждающий подвиг, нанеся урон похоронному атрибуту. – Однако хорошо, что не насквозь, – заметил Сергей. – Чего хорошего, – огорчился его друг. – Значит, система слабая. Или заряд маленький. Надо попробовать еще. Но продолжить испытание в тот день не удалось, домой вернулся кто-то из взрослых. Нетерпение, однако, грызло Витю Ножкина, и, едва дождавшись следующего утра, он решил возобновить испытания – как только последний взрослый житель дома отправится на работу. На сей раз Витя выбрал для испытания прочную дверь уборной, стоящей в глубине двора. Жахнул усиленным зарядом. И прямо с огневой позиции увидел, что пробоина – сквозная. Черная аккуратная дырка в верхней части доски. Но любовался результатом огнестрельной мощи Витя всего пару секунд. Дверь медленно отворилась, и на дощатый тротуарчик головой вперед вывалился пожилой Витин папа. В совершенно недостойном отца семейства виде. Впоследствии оказалось, что перед уходом в свою контору, Витин папа решил провести несколько минут в уединении и покое. А когда услышал грохот, напряженные нервы его (а тогда они у всех были напряжены) не выдержали. И Ножкин-старший вывалился наружу, тяжестью тела сорвав на двери жиденький крючок. Как ни перепуган был испытатель оружия, он все же сообразил, что пуля прошла слишком высоко и не могла зацепить присевшего там папу. Витя принес из дождевой бочки в пригоршне воду и вылил папе на затылок. Отец не был склонен к долгим нервным расстройствам. Через минуту он, поддерживая брюки, гнался за любимым наследником по улице Герцена и кричал ему в спину слова, которые заставляли Витю на бегу болезненно шевелить лопатками… Впрочем, Сергей говорил, что это лишь одна версия событий и он не отвечает за ее достоверность. По другой версии Витин папа не впадал в бессознательное состояние, а сразу после выстрела яростно вылетел из будочки и погнался за непутевым сыном. При этом успел огреть его выхваченным из брючных петель ремнем. Вторая версия кажется мне менее живописной, но более реалистичной. Однако, как летописец, я считаю долгом изложить оба варианта того давнего события. В тот день Витя не ходил домой и ночевал у Сергея. А через сутки его отец успокоился и, будучи человеком с юмором, уже похохатывал, вспоминая “покушение”. А что касается результата выстрела, то он оказался даже эффектнее, чем Витя ожидал. Пуля пробила не только дверь, но и заднюю стенку (она была из фанеры). Всех желающих Витя водил к сортиру, чтобы доказать мощь своего оружия. Доказать его новыми выстрелами он, к сожалению, не мог, так как пистолет у него отец конфисковал. На всякий случай… Старушка, обитавшая в нижнем этаже, говорят, пережила войну. И в суровые военные годы, когда не хватало дров, она пустила сухую домовину на топливо. Таким образом, в этой истории восторжествовало жизнеутверждающее начало. За полную достоверность данного факта я опять же не ручаюсь, но хочется верить, что все было именно так…

Svetka-Bekky: LaNa пишет: Наверное, всем мальчишкам свойственно это стремление к риску (а заодно и пощекотать нервы родителям). Не только мальчишкам LaNa пишет: Свою огнестрельную систему Витя Ножкин (опять же по словам брата) собирал и отлаживал неторопливо и со знанием дела. Затем наступило время испытаний. Витя решил, что здесь нужны не спички, а серьезный заряд, и стянул у отца некоторую дозу черного охотничьего пороха. LaNa пишет: Но Витя уже чиркнул коробком о спичечную головку запала. "Поджиг" - это называется. Не буду здесь рассказывать, как он делается, а то в терроризме обвинят.

LaNa: А вот нашла еще один отрывок (ну и Крапивин - просто бездонный кладезь какой-то!). Опять "Семь фунтов брамсельного ветра": Чаще всего ребята хотели послушать «Гнев отца». Рассказ — мой любимый, вот и получался он лучше других. Я увлекалась и даже говорила разными голосами — за Тома Беринга, за его вредную тетушку, за дядю Мунка, за отца… Ребятам нравилось. Мы с ними так вжились в рассказ, что в конце концов начали играть «в Тома Беринга». Томом сделался Стасик Галушкин — все признали, что у него это лучше всех получается, — а другие роли распределялись каждый день по-разному, как договоримся. В рассказе не много действующих лиц, а желающих делалось все больше, поэтому приходилось выкручиваться. Я придумывала приятелей Тома, с которыми он играет в пиратов (а тетушка подкрадывается и орет: «Марш домой, скверный ребенок!»), и матросов на корабле, когда капитан Беринг (не тот знаменитый командор, а его однофамилец) возвращается в родной порт… И надо сказать, здорово получалось, в конце концов прямо спектакль начал складываться. А оборвалось все гадким образом, из-за Гертруды. Я видел, что младшие не любят ее и боятся, но разве могла подумать, какая она гадина… Гертруда сумела внушить малышам, что она самая всемогущая их начальница и, если захочет, может им изломать будущую жизнь. «Вы знаете, что здесь на каждого заводится личное дело? Потом оно идет в школу и на работу родителям. Кто будет нарушать дисциплину, в школе тому не поздоровится, родителям тоже — могут и с должности полететь. А самых злостных нарушителей — в спецколонию для младшего возраста. Сейчас усиление борьбы с преступностью, в колонию разрешается с семи лет… Не хотите? Ладно, выбирайте: пишу докладную или разбираемся сами…» Она завела «педагогическое самообслуживание». Делалось это так. Приводила провинившихся в пустую кладовку попарно, приказывала спустить трусики и давала каждому крапивный стебель. «Сначала ты ему пять горячих, потом он тебе… Как это не хочешь? А колония? Может, пойдем к директору?» Никто не хотел ни в колонию, ни к директору… Сама она их не стегала, разве что в редких случаях. И надеялась, что всегда сумеет отпереться: «Я ведь никого не трогала, они сами, это было как игра…» (так потом и говорила). Я сперва не могла понять: почему то один то другой, пыхтит, ежится, почесывается. Спрашивала, но они шмыгали и отводили глаза. Однако в конце концов Стасик (не самый смелый, но самый доверчивый и преданный) признался мне один на один. Даже привел в пустую умывалку и, сопя и краснея, показал ожог с белыми пузырьками — Это она сама… потому что я Шурика не стал и он меня не стал… У меня вмиг полетели тормоза. Дело было в тихий час, я ворвалась в «вожатскую кают-компанию», где весь славный педагогический коллектив распивал чаи. И заорала… Я в некоторых случаях умею так орать, что стекла выгибаются наружу. Конечно, меня бросились утешать. Конечно, Гертруда завопила, что я вру. Принялись было успокаивать и ее, и меня. Я поняла, что ничего тут не добьюсь. Ничегошеньки…

Alex710: LaNa пишет: Я видел, что младшие не любят ее и боятся, но разве могла подумать, какая она гадина… Что самое интересное - дети очень редко ошибаются в оценке человека. Потому что чувствуют его, а не ищут причины, по которым любят или не любят.LaNa пишет: «Вы знаете, что здесь на каждого заводится личное дело? Потом оно идет в школу и на работу родителям. Кто будет нарушать дисциплину, в школе тому не поздоровится, родителям тоже — могут и с должности полететь. А самых злостных нарушителей — в спецколонию для младшего возраста. Сейчас усиление борьбы с преступностью, в колонию разрешается с семи лет… Не хотите? Ладно, выбирайте: пишу докладную или разбираемся сами…» Ну и сволочь - воспользовалась доверчивостью и запугала. Рабов её захотелось иметь. LaNa пишет: — Это она сама… потому что я Шурика не стал и он меня не стал… Молодцы ребята - хватило смелости. Правильно - пусть сама.

Nikita-80: LaNa пишет: Конечно, Гертруда завопила, что я вру. Принялись было успокаивать и ее, и меня. Я поняла, что ничего тут не добьюсь. Ничегошеньки… Ну вообще-то это повод для серьезного разбирательства.Все дети должны были подтвердить этот гнусный факт принуждения и запугиваний.

Svetka-Bekky: Nikita-80 пишет: Ну вообще-то это повод для серьезного разбирательства.Все дети должны были подтвердить этот гнусный факт принуждения и запугиваний. Никита, ты не юрист случайно? Должны? Да, ничего они не должны. Может, ещё о наказании за дачу ложных показаний предупредишь или поклясться на Библии заставишь?

LaNa: Народ! Во-первых, это все-таки художественное произведение, не принимайте так близко к сердцу. А во-вторых, если интересно, могу дать продолжение Крапивина: До станции было двадцать минут бега, если напрямую, через лес. Электрички ходили часто. Через час я уже оказалась в городе. И все еще булькая, как невыключенный чайник, с вокзала рванула в редакцию, где когда-то служил корреспондентом папа. Сейчас там никто из его знакомых уже не работал, но меня встретили так, будто знали раньше. Без длинных расспросов. Сразу пустили к редактору (то ли к главному, то ли к его заму). Это оказался молодой длинный дядька с густыми усами. Немногословный. Выслушал, ни разу не перебив, только включил на столе крохотный диктофон («Не возражаешь?» — Я не возражала). У окна молча покачивался в плетеном кресле еще один журналист — тоже худой, но без усов и рыжий. Когда я выговорилась и выкипела, редактор сказал: — Боря, ты свяжись-ка с каналом «Горизонт», это для них… — Угу… — согласился рыжий Боря. — Хотя зачем? У нас же есть камера, цифровая. С ее кассеты можно сразу в эфир. Да и нам статья не помешает. А то охамели господа воспитатели… — Тогда что? Поедешь сам? — Угу… Еще Галину возьму на всякий случай. — Ну, ни пуха… Кстати, завезите домой… Евгению Сергеевну Мезенцеву. Ей наверно, возвращаться в «Отраду» сейчас не резон. У меня не было ключей от дома, я попросила отвезти меня к маме на работу. Боря и Галина (симпатичная, только слишком пахнущая помадой) охотно отвезли. По дороге порасспрашивали «о деталях». С мамой, конечно, было объяснение. Сперва: «Как ты могла?! Что ты такое выдумала?! Ты меня доведешь до кардиологии!» Потом, разумеется, уже по-иному: «Ну да… ну, по сути ты права. Только вот по форме… Всегда порешь горячку, вся в отца…» А папа, кстати, никогда не порол горячку, он был спокойный. Другое дело, что не терпел подонков… В лагерь я не вернулась. Весь следующий день проревела, потому что жаль было ребят. Но я понимала: если вернусь, хорошо, как прежде, уже не будет. Да и какой смысл? До конца смены оставалась неделя, все равно скоро пришлось бы прощаться. Пусть уж запомнят меня такой вот… («справедливой и гневной, как валькирия, пронесшаяся по небосклону», — подсказал Илья, когда я изложила ему всю историю). Как с этим делом разбирались журналисты, я не знаю. Говорят, был какой-то репортаж пол телеканалу «Горизонт», но ни я и ни никто из домашних и знакомых его не видел, только бестолково пересказывали с чужих слов. Была и статья в газете «Городские голоса», но про нее я услышала с большим опозданием, от Люки. «Евгения, у тебя есть газета, в которой напечатано про твой скандал в лагере? Мне сказала Яна Юхина из нашего дома, она читала на той неделе…» Я сказала, что слыхом не слыхивала про «напечатанный скандал». И «больно мне надо…» Но потом разобрало любопытство. Я стала читать. Было почему-то неловко и тревожно… Впрочем, обо мне там оказалась лишь одна фраза: «Первой подняла шум Женя Мезенцева из второго отряда, с которой дружили и которой доверяли малыши…» Я вспомнила Стасика, Андрюшку, Анютку, Юрика и дальше читала уже сырыми глазами. Не столько злилась на гадючную Гертруду, сколько горевала о пацанятах… А Гертруде досталось в газете здорово! И «отрадному» начальству тоже. Но чем для них все это кончится, из статьи было не понять. Уже потом, где-то через месяц, я услыхала, что Гертруду поперли из лагеря и работать вожатой в то лето нигде больше не разрешили. Зато осенью она сделалась каким-то чином в «Городской комиссии по делам детей и молодежи». Вот так-то… Но это я, конечно, узнала уже совсем в другое время. 3

Svetka-Bekky: LaNa пишет: Во-первых, это все-таки художественное произведение, не принимайте так близко к сердцу. А что, в реале таких вожатых, думаете, не бывало?



полная версия страницы