Форум » Тема телесных наказаний в литературе. » Максим Горький. Детство (отрывок) » Ответить

Максим Горький. Детство (отрывок)

Guran: Максим Горький. Детство (отрывок) ...Через несколько дней после приезда он заставил меня учить молитвы. Все другие дети были старше и уже учились грамоте у дьячка Успенской церкви; золотые главы её были видны из окон дома. Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть все сзади её головы. Я любил смотреть в глаза ей подолгу, не отрываясь, не мигая; она щурилась, вертела головою и просила тихонько, почти шёпотом: - Ну, говори, пожалуйста: "Отче наш, иже еси..." И если я спрашивал: "Что такое - яко же?" - она, пугливо оглянувшись, советовала: - Ты не спрашивай, это хуже! Просто говори за мною: "Отче наш..." Ну? Меня беспокоило: почему спрашивать хуже? Слово "яко же" принимало скрытый смысл, и я нарочно всячески искажал его: - "Яков же", "я в коже"... Но бледная, словно тающая тетка терпеливо поправляла голосом, который все прерывался у неё: - Нет, ты говори просто: "яко же"... Но и сама она и все слова её были не просты. Это раздражало меня, мешая запомнить молитву. Однажды дед спросил: - Ну, Олёшка, чего сегодня делал? Играл! Вижу по желваку на лбу. Это не велика мудрость желвак нажить! А "0тче наш" заучил? Тётка тихонько сказала: - У него память плохая. Дед усмехнулся, весело приподняв рыжие брови. - А коли так, - высечь надо! И снова спросил меня: - Тебя отец сёк? Не понимая, о чём он говорит, я промолчал, а мать сказала: - Нет. Максим не бил его, да и мне запретил. - Это почему же? - Говорил, битьем не выучишь. - Дурак он был во всем, Максим этот, покойник, прости господи! сердито и четко проговорил дед. Меня обидели его слова. Он заметил это. - Ты что губы надул? Ишь ты... И, погладив серебристо-рыжие волосы на голове, он прибавил: - А я вот в субботу Сашку за напёрсток пороть буду. - Как это пороть? - спросил я. Все засмеялись, а дед сказал: - Погоди, увидишь... Притаившись, я соображал: пороть - значит расшивать платья, отданные в краску, а сечь и бить - одно и то же, видимо. Бьют лошадей, собак, кошек; в Астрахани будочники бьют персиян, - это я видел. Но я никогда не видал, чтоб так били маленьких, и хотя здесь дядья щёлкали своих то по лбу, то по затылку, - дети относились к этому равнодушно, только почёсывая ушибленное место. Я не однажды спрашивал их: - Больно? И всегда они храбро отвечали: - Нет, нисколечко! Шумную историю с напёрстком я знал. Вечером, от чая до ужина, дядья и мастер сшивали куски окрашенной материи в одну "штуку" и пристёгивали к ней картонные ярлыки. Желая пошутить над полуслепым Григорием, дядя Михаил велел девятилетнему племяннику накалить на огне свечи напёрсток мастера. Саша зажал напёрсток щипцами для снимания нагара со свеч, сильно накалил его И, незаметно подложив под руку Григория, спрятался за печку, но как раз в этот момент пришёл дедушка, сел за работу и сам сунул палец в калёный напёрсток. Помню, когда я прибежал в кухню на шум, дед, схватившись за ухо обожженными пальцами, смешно прыгал и кричал: - Чьё дело, басурмане? Дядя Михаил, согнувшись над столом, гонял напёрсток пальцами и дул на него; мастер невозмутимо шил; тени прыгали по его огромной лысине; прибежал дядя Яков и, спрятавшись за угол печи, тихонько смеялся там; бабушка терла на терке сырой картофель. - Это Сашка Яковов устроил,- вдруг сказал дядя Михаил. - Врешь! - крикнул Яков, выскочив из-за печки. А где-то в углу его сын плакал и кричал: - Папа, не верь. Он сам меня научил! Дядья начали ругаться. Дед же сразу успокоился, приложил к пальцу тертый картофель и молча ушел, захватив с собой меня. Все говорили - виноват дядя Михаил. Естественно, что за чаем я спросил - будут ли его сечь и пороть? - Надо бы, - проворчал дед, искоса взглянув на меня. Дядя Михаил, ударив по столу рукою, крикнул матери: - Варвара, уйми своего щенка, а то я ему башку сверну! Мать сказала: - Попробуй, тронь... И все замолчали. Она умела говорить краткие слова как-то так, точно отталкивала ими людей от себя, отбрасывала их, и они умалялись. Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил с нею не так, как с другими - тише. Это было приятно мне, и я с гордостью хвастался перед братьями: - Моя мать - самая сильная! Они не возражали. Но то, что случилось в субботу, надорвало моё отношение к матери. До субботы я тоже успел провиниться. Меня очень занимало, как ловко взрослые изменяют цвета материй: берут жёлтую, мочат её в чёрной воде, и материя делается густо-синей - "кубовой"; полощут серое в рыжей воде, и оно становится красноватым - "бордо". Просто, а - непонятно. Мне захотелось самому окрасить что-нибудь, и я сказал об этом Саше Яковову, серьезному мальчику; он всегда держался на виду у взрослых, со всеми ласковый, готовый всем и всячески услужить. Взрослые хвалили его за послушание, за ум, но дедушка смотрел на Сашу искоса и говорил: - Экой подхалим! Худенький, темный, с выпученными, рачьими глазами, Саша Яковов говорил торопливо, тихо, захлебываясь словами, и всегда таинственно оглядывался, точно собираясь бежать куда-то, спрятаться. Карие зрачки его были неподвижны, но когда он возбуждался, дрожали вместе с белками. Он был неприятен мне. Мне гораздо больше нравился малозаметный увалень Саша Михайлов, мальчик тихий, с печальными глазами и хорошей улыбкой, очень похожий на свою кроткую мать. У него были некрасивые зубы, они высовывались изо рта и в верхней челюсти росли двумя рядами. Это очень занимало его; он постоянно держал во рту пальцы, раскачивая, пытаясь выдернуть зубы заднего ряда; он покорно позволял щупать их каждому, кто желал. Но ничего более интересного я не находил в нем. В доме, битком набитом людьми, он жил одиноко, любил сидеть в полутемных углах, а вечером у окна. С ним хорошо было молчать - сидеть у окна, тесно прижавшись к нему, и молчать целый час, глядя, как в красном вечернем небе вокруг золотых луковиц Успенского храма вьются - мечутся черные галки, взмывают высоко вверх, падают вниз и, вдруг покрыв угасаюшее небо черною сетью, исчезают куда-то, оставив за собой пустоту. Когда смотришь на это, говорить ни о чем не хочется и приятная скука наполняет грудь. А Саша дяди Якова мог обо всём говорить много и солидно, как взрослый. Узнав, что я желаю заняться ремеслом красильщика, он посоветовал мне взять из шкапа белую праздничную скатерть и окрасить её в синий цвет. - Белое всегда легче красить, уж я знаю! - сказал он очень серьёзно. Я вытащил тяжёлую скатерть, выбежал с нею во двор, но когда опустил край её в чан с "кубовой", на меня налетел откуда-то Цыганок, вырвал скатерть и, отжимая её широкими лапами, крикнул брату, следившему из сеней за моей работой: - Зови бабушку скорее! И, зловеще качая чёрной, лохматой головой, сказал мне: - Ну и попадет же тебе за это! Прибежала бабушка, заохала, даже заплакала, смешно ругая меня: - Ах ты, пермяк, солёны уши! Чтоб те приподняло да шлёпнуло! Потом стала уговаривать Цыганка: - Уж ты, Ваня, не сказывай дедушке-то! Уж я спрячу дело; авось, обойдётся как-нибудь... Ванька озабоченно говорил, вытирая мокрые руки разноцветным передником: - Мне что? Я не скажу; глядите, Сашутка не наябедничал бы! - Я ему семишник дам, - сказала бабушка, уводя меня в дом. В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, не похожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра с водою длинные прутья, мерял их, складывая один с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала: - Ра-ад... мучитель... Саша Яковов, сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул: - Простите христа-ради... Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу. - Высеку - прощу, - сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак.- Ну-ка, снимай штаны-то!.. Говорил он спокойно, и ни звук его голоса, ни возня мальчика на скрипучем стуле, ни шарканье ног бабушки, - ничто не нарушало памятной тишины в сумраке кухни, под низким закопченным потолком. Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая руками, согнувшись, спотыкаясь, пошёл к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги. Но стало ещё хуже, когда он покорно лёг на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил чёрными руками ноги его у щиколоток. - Лексей, - позвал дед, - иди ближе!.. Ну, кому говорю? Вот, гляди, как секут... Раз!.. Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул. - Врешь, - сказал дед, - это не больно! А вот эдак больней! И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухла красная полоса, а брат протяжно завыл. - Не сладко? - спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку.- Не любишь? Это за наперсток! Когда он взмахивал рукой, в груди у меня все поднималось вместе с нею; падала рука - и я весь точно падал. Саша визжал страшно тонко, противно: - Не буду-у... Ведь я же сказал про скатерть... Ведь я сказал... Спокойно, точно псалтирь читая, дед говорил: - Донос - не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть! Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки, закричав: - Лексея не дам! Не дам, изверг! Она стала бить ногою в дверь, призывая: - Варя, Варвара! Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в руках у него, дергая рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и, наконец, бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик: - Привязывай! Убью! Помню белое лицо матери и ее огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела: - Папаша, не надо!.. Отдайте... Дед засек меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постели в маленькой комнате с одним окном и красной, неугасимой лампадой в углу перед киотом со множеством икон. Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой. Прежде всего меня очень поразила ссора бабушки с матерью: в тесноте комнаты бабушка, чёрная и большая, лезла на мать, заталкивая ее в угол, к образам, и шипела: - Ты что не отняла его, а? - Испугалась я. - Эдакая-то здоровенная! Стыдись, Варвара! Я - старуха, да не боюсь! Стыдно!..

Ответов - 38, стр: 1 2 All

Guran: Как ни странно, а классического произведения в нашей библиотеке и не было...

Ромка: Если подумать, это сколько же поколений "тематиков" выросло на этом произведении! И я один из них Читал, перечитывал, смотрел фильм... И даже сейчас иногда возвращаюсь к ним. Классика!

Skabi4evskij: интересно, есть ли хоть один тематик на пост-советском пространстве, который с ним незнаком? и наоборот, насколько он берет за душу нерусскоязычных тематиков и знают ли они о нём вообще?


Sakh: Н-да... Все-таки двойственное впечатление оставляет данный фрагмент ... Дед в принципе был прав, справедлив (доносчику первый кнут), да и не слишком жесток, двоюродный брат хоть и порот был, но без последствий явных ... А вот с автором как-то не так все сложилось, он что не смог с мелким справится, ещё бабка под руку мешает, планировал наверное пяток ударов для острастки, а по факту (хотя могли и приукрасить) выпорол до тяжёлого состояния (хотя много ли нужно для ребенка в 3-6 лет, с возрастом тоже не все ясно) ... Потом в книге упоминания о порке ещё будут неоднократно, но уже не так развернуто, выпороли и выпороли, можно дальше бедокурить, а автор в детстве ещё тот шалопай был ...

Карл: Вспоминаю как на уроке литературы училка спросила у класса что запомнилось из этого произведения. Много человек ответило, вобщем по многу раз одно и тоже пересказывали, но про этот отрывок никто и ничего. И только последний пацанчик без доли стеснения всё выложил. И часть класса внимательно на него посмотрела, а часть опустила глаза. Кстати парня этого дома пороли довольно часто и все об этом знали кроме наверное самой училки.

Skabi4evskij: Карл пишет: И часть класса внимательно на него посмотрела, а часть опустила глаза. думаю это была не часть класса, а только один мальчик 99% любой аудитории эта тема по барабану

Дым: А дальше-то? Тоже ведь шикарно. Дед мириться пришел, а уж Цыганок-то, Цыганок чего наговорил. "Как-то вдруг, точно с потолка спрыгнув, явился дедушка, сел на кровать, пощупал мне голову холодной, как лед, рукою: — Здравствуй, сударь... Да ты ответь, не сердись!.. Ну, что ли?.. Очень хотелось ударить его ногой, но было больно пошевелиться. Он казался еще более рыжим, чем был раньше; голова его беспокойно качалась; яркие глаза искали чего-то на стене. Вынув из кармана пряничного козла, два сахарных рожка, яблоко и ветку синего изюма, он положил всё это на подушку, к носу моему. — Вот, видишь, я тебе гостинца принес! Нагнувшись, поцеловал меня в лоб; потом заговорил, тихо поглаживая голову мою маленькой жесткой рукою, окрашенной в желтый цвет, особенно заметный на кривых, птичьих ногтях. — Я тебя тогда перетово, брат. Разгорячился очень; укусил ты меня, царапал, ну, и я тоже рассердился! Однако не беда, что ты лишнее перетерпел, — в зачет пойдет! Ты знай: когда свой, родной бьет, — это не обида, а наука! Чужому не давайся, а свой ничего! Ты думаешь, меня не били? Меня, Олеша, так били, что ты этого и в страшном сне не увидишь. Меня так обижали, что, поди-ка, сам господь бог глядел — плакал! А что вышло? Сирота, нищей матери сын, я вот дошел до своего места, — старшиной цеховым сделан, начальник людям. Привалившись ко мне сухим, складным телом, он стал рассказывать о детских своих днях словами крепкими и тяжелыми, складывая их одно с другим легко и ловко. Его зеленые глаза ярко разгорелись и, весело ощетинившись золотым волосом, сгустив высокий свой голос, он трубил в лицо мне: — Ты вот пароходом прибыл, пар тебя вез, а я в молодости сам, своей силой супроти Волги баржи тянул. Баржа — по воде, я — по бережку, бос, по острому камню, по осыпям, да так от восхода солнца до ночи! Накалит солнышко затылок-то, голова, как чугун, кипит, а ты, согнувшись в три погибели, — косточки скрипят, — идешь да идешь, и пути не видать, глаза потом залило, а душа-то плачется, а слеза-то катится, — эхма, Олеша, помалкивай! Идешь, идешь, да из лямки-то и вывалишься, мордой в землю — и тому рад; стало быть, вся сила чисто вышла, хоть отдыхай, хоть издыхай! Вот как жили у бога на глазах, у милостивого господа Исуса Христа!.. Да так-то я трижды Волгу-мать вымерял: от Симбирского до Рыбинска, от Саратова досюдова да от Астрахани до Макарьева, до ярмарки, — в этом многие тысячи верст! А на четвертый год уж и водоливом пошел, — показал хозяину разум свой!.. Говорил он и — быстро, как облако, рос предо мною, превращаясь из маленького, сухого старичка в человека силы сказочной, — он один ведет против реки огромную серую баржу... Иногда он соскакивал с постели и, размахивая руками, показывал мне, как ходят бурлаки в лямках, как откачивают воду; пел баском какие-то песни, потом снова молодо прыгал на кровать и, весь удивительный, еще более густо, крепко говорил: — Ну, зато, Олеша, на привале, на отдыхе, летним вечером в Жигулях, где-нибудь, под зеленой горой, поразложим, бывалоче, костры — кашицу варить, да как заведет горевой бурлак сердечную песню, да как вступится, грянет вся артель, — аж мороз по коже дернет, и будто Волга вся быстрей пойдет, — так бы, чай, конем и встала на дыбы, до самых облаков! И всякое горе — как пыль по ветру; до того люди запевались, что, бывало, и каша вон из котла бежит; тут кашевара по лбу половником надо бить: играй как хошь, а дело помни! Несколько раз в дверь заглядывали, звали его, но я просил: — Не уходи! Он, усмехаясь, отмахивался от людей: — Погодите там... Рассказывал он вплоть до вечера, и, когда ушел, ласково простясь со мной, я знал, что дедушка не злой и не страшен. Мне до слез трудно было вспоминать, что это он так жестоко избил меня, но и забыть об этом я не мог. Посещение деда широко открыло дверь для всех, и с утра до вечера кто-нибудь сидел у постели, всячески стараясь позабавить меня; помню, что это не всегда было весело и забавно. Чаще других бывала у меня бабушка; она и спала на одной кровати со мной; но самое яркое впечатление этих дней дал мне Цыганок. Квадратный, широкогрудый, с огромной кудрявой головой, он явился под вечер, празднично одетый в золотистую, шёлковую рубаху, плисовые штаны и скрипучие сапоги гармоникой. Блестели его волосы, сверкали раскосые веселые глаза под густыми бровями и белые зубы под черной полоской молодых усов, горела рубаха, мягко отражая красный огонь неугасимой лампады. — Ты глянь-ка, — сказал он, приподняв рукав, показывая мне голую руку до локтя в красных рубцах, — вон как разнесло! Да еще хуже было, зажило много! — Чуешь ли: как вошел дед в ярость, и вижу, запорет он тебя, так начал я руку эту подставлять, ждал — переломится прут, дедушка-то отойдет за другим, а тебя и утащат бабаня али мать! Ну, прут не переломился, гибок, моченый! А все-таки тебе меньше попало, — видишь насколько? Я, брат, жуликоватый!.. Он засмеялся шёлковым, ласковым смехом, снова разглядывая вспухшую руку, и, смеясь, говорил: — Так жаль стало мне тебя, аж горло перехватывает, чую! Беда! А он хлещет... Фыркая по-лошадиному, мотая головой, он стал говорить что-то про дела; сразу близкий мне, детски простой. Я сказал ему, что очень люблю его, — он незабвенно просто ответил: — Так ведь и я тебя тоже люблю, — за то и боль принял, за любовь! Али я стал бы за другого за кого? Наплевать мне... Потом он учил меня тихонько, часто оглядываясь на дверь: — Когда тебя вдругорядь сечь будут, ты, гляди, не сжимайся, не сжимай тело-то, — чуешь? Вдвойне больней, когда тело сожмешь, а ты распусти его свободно, чтоб оно мягко было, — киселем лежи! И не надувайся, дыши вовсю, кричи благим матом, — ты это помни, это хорошо! Я спросил: — Разве еще сечь будут? — А как же? — спокойно сказал Цыганок. — Конешно, будут! Тебя, поди-ка, часто будут драть... — За что? — Уж дедушка сыщет... И снова озабоченно стал учить: — Коли он сечет с навеса, просто сверху кладет лозу, — ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели он с оттяжкой сечет, — ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять, — так и ты виляй телом к нему, за лозой, понимаешь? Это легче! Подмигнув темным косым глазом, он сказал: — Я в этом деле умнее самого квартального! У меня, брат, из кожи хоть голицы шей! Я смотрел на его веселое лицо и вспоминал бабушкины сказки про Ивана-царевича, про Иванушку-дурачка." (с)

Sakh: Дым пишет: умнее самого квартального Цыганку в детстве наверное вообще часто попадало, во первых не родной, во вторых шалун видать был ещё тот ...

Карл: Skabi4evskij пишет: думаю это была не часть класса, а только один мальчик 99% любой аудитории эта тема по барабану Может и по барабану, да вот только не верю я в коллективную амнезию. Факт, что большинство эта тема смущает, если речь о твоих сверстниках. И данное произведение не единственный пример. Парадоксально, что наиболее спокойно, и даже с юмором, реагируют на эти вещи поротые. А что до меня я был не так прост, чтобы палиться на такой фигне, хотя возможно покраснел слегка . А вообще отрывок топовый конечно, одновременно и хотелось перечитать и страшновато было, слишком яркие картины рисовало воображение.

Skabi4evskij: Карл пишет: Парадоксально, что наиболее спокойно, и даже с юмором, реагируют на эти вещи поротые. да, здоровые взрослые часто с юмором рассказывают, как их "батя драл". а вот нам об этом говорить тяжело. слишком много эмоций. только со "своими" поговорить по душам можно. поэтому мы и здесь

Guran: Skabi4evskij пишет: здоровые взрослые часто с юмором рассказывают, как их "батя драл". а вот нам об этом говорить тяжело Чужая душа потемки и мне, например, легко представить, как я с юморком рассказываю в нетематической компании, что вот "да было и драл-таки меня отец" и "зла не держал и не держу", да "и вспоминать бы не стал, кабы не спросили", а на самом деле - сами знаете, чем здесь занимаюсь... Здесь ведь не угадаешь, чем в душе человека отзываются такие рассказы про себя. Мой отец, когда рассказывал про свои пацанские подвиги, всегда добавлял, что потом получал от деда, но как-то подробности опускал и разговор с темы уводил, да и сам быстренько повод находил в сарай сбегать (где всегда заначка стояла).

Guran: 16 марта 1868 года (по старому стилю) в Нижнем Новгороде родился Алексей Пешков, вошедший в историю под псевдонимом Максим Горький. «Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И с обновленной уверенностью отвечаю себе: стоит. Ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день». К.И. Чуковский "Две души М. Горького", 1924г. "Но неужели эти воспоминания о детстве и отрочестве суть тоже медицинские книги, а не архив, не история? Ведь все болезни, изображенные там, относятся к прошедшей эпохе и, кажется, давно уже излечены. Раны зажили, боль отболела. Неужели Горького не могло потянуть просто сантиментально порыться в сувенирах минувшего и воскресить в душе невозвратно угасшие образы? Мало ли таких мемуаров печаталось в «Русской Старине» и в «Историческом Вестнике»? Повести Горького относятся к семидесятым и восьмидесятым годам, к царствованию Александра II, многое в них успело покрыться 40-летнею пылью, — при чем же здесь современная Русь? Все эти соображения могли бы быть правильными, но только не в отношении Горького. У Горького не такой темперамент, чтобы он мог предаваться лирической грусти, сладостно-томному тургеневскому размягчению души; истоки его творчества другие, и он энергично подчеркивает в обеих своих повестях, что это вовсе не мемуары о былом, а насущнейшие книги о нынешнем. «Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, — пишет он в повести «Детство», — я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И с обновленной уверенностью отвечаю себе: стоит. Ибо это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день». И в повести «В людях» буквально повторяет то же самое: «Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи, — это ведь не прошло, не прошло... Дабы вы вспомнили, как живете и чем живете. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело!..» Вот зачем он написал эти книги: для излечения нынешней (а не для обличения прежней) России, — чтобы искоренить нынешние свинцовые мерзости, вырваться из нынешней грязи! Чем же Россия больна? Как он хочет вылечить Россию? Какие он рекомендует лекарства? Для ответа на эти вопросы нам кроме повести «В людях», будет чрезвычайно полезна маленькая статья Горького «Две души», появившаяся почти одновременно с повестью. Все, о чем трактует повесть, сказано очень четко в статье, повесть есть как бы некий альбом иллюстраций к тезисам этой статьи. Когда «Две души» появились в печати, их встретили возмущенными возгласами: «Это лживое и несправедливое обвинение нашего народа Максимом Горьким мы должны отвергнуть с глубочайшим негодованием», — писал один из бывших соратников Горького, Евгений Чириков, и сравнивал его статью с плевком в лицо народа[14]. «Горький унижает весь русский народ, отнимает у него всякую искру, не дает ему надежд на возрождение», — негодовал Леонид Андреев[15]. И как бы для того, чтобы ответить на эти негодующие возгласы, чтобы подтвердить свою краткую и поневоле голословную статью неопровержимыми данными, заимствованными из действительной жизни, Горький и написал эту повесть. — «Вы мне не верите, вы полагаете, что я клеветнически порочу Россию фантазиями; но вот фотографии с натуры», — таково значение этой повести. Похоже, будто путешественник, рассказы которого о виденных им краях кажутся всем небылицами, вдруг достал из кармана подлинные, сделанные кодаком снимки, чтобы пристыдить маловеров. Как, например, возмущались кругом, когда Горький в своей статье заявил, что русская душа больна жестокостью, что наш быт палачески-свиреп! Эти заявления казались бредовой клеветой, но повесть Горького подкрепляет их фактами. Где я ни раскрывал эту повесть, на каждой странице читал: — Поленом по голове... по глазам... в морду башмаком, каблуком... гирей по лбу. Самого Горького, 13-летнего мальчика, оказывается, то высекут так, что потом везут в больницу, то натыкают ему иголок в сапоги, чтобы он до крови исколол себе пальцы, то сунут ему в рот папиросу, набитую порохом, чтобы он, закурив, обжег себе лицо, — словом, все то же, о чем мы читали в «Городке Окурове», в «Детстве», — однообразное разнообразие пыток. — Люди, брат, могут с ума свести, могут! — читаю я на каждой странице. — Мучители!.. Они злее клопов. По-азиатски, по-татарски свирепы эти лютые русские люди, о которых принято стихами и прозой твердить, как о кротчайших смиренниках, жалостливая нежность которых умиляет их самих до восторга. Вот один из них, задушевный певец (поют-то они задушевно!), набрасывается на доверчиво-влюбленную в него женщину, бьет ее с размаху по лицу, раздевает ее догола и, крикнув ей вдогонку позорное женщине слово, гонит голую по улице к мужу, который искалечит ее, — и все это ни с того ни с сего, просто так, безо всякой причины. Она ползет на четвереньках, как овца, висят ее тяжелые голые груди, она плачет, а про нее говорят «сука» и радуются, что муж искалечит ее. Одурев от безвыходной скуки, эти несчастные заставляют другого несчастного съесть в один присест, для потехи, десять фунтов ветчины: изощрены, азиаты, в мучительстве! Несчастный жует и жует, на него страшно смотреть, кажется, что он сейчас наглотается ветчиной по горло, задохнется — или заплачет, а его упрекают: опоздал, подлец, на четыре минуты! И самое страшное — то, что эти люди действительно добры, действительно жалостливы и любвеобильны. Но в чем же, кроме песен, сказалась их жалостливость? Какие, например, были добрые славянские лица у тех солдат, с которыми в юности познакомился Горький, какую они внушали ему доверчивую, братскую приязнь! И, когда самый добрый из них с такой добродушной славянской улыбкой предложил ему свою папиросу, как же было от нее отказаться? «Я закурил — и вдруг красное пламя ослепило меня, обожгло мне пальцы, нос, брови; слепой, испуганный, я топтался на месте», — а добряки хохотали ангельски незлобивым хохотом. Таких эпизодов у Горького в его последних произведениях множество. Синеглазая, милая, ласковая, благодушная славянская женщина нежно просит кого-то убить ее постылого свекра: — Пришиби моего-то свинью. А потом обращается к юноше Горькому с такой же очаровательной просьбой: — А, может, ты возьмешься, пристукнешь его? А я бы тебя уж так-то ли поблагодарила. Певучая, поэтичная, милая, но отравленная нашей азиатской жестокостью! Вот главная болезнь России, открытая Горьким: жестокость. Никто из русских писателей до сих пор этой болезни не замечал. Россию лечили от всяких болезней, только не от этой. Диагноз Горького изумил и обидел всех, даже иностранцев. Когда в Лондоне появилось «Детство», англичанин Стивен Грэхем стал защищать Россию от Горького и доказывал в «Таймсе», что, если бы Горький знал и любил Россию, как знает и любит ее он, Стивен Грэхем, он не стал бы так постыдно клеветать на свой святой, патриархальный, благодушный, боголюбивый народ[16]. Жестокость — вот главный недуг, отмеченный Горьким у русских. Кроме жестокости, Горький открыл в наших душах другую азиатскую болезнь — рабью покорность судьбе, дряблое непротивление року. В статье «Две души» эта русская хворь яростно обличается Горьким, и, конечно, в его повести «В людях» только и слышишь, как все наперебой повторяют: — Ничего не поделаешь, такая судьба. — Судьба — всем делам судья. — Ты на земле, а судьба на тебе. — Судьба, братаня, всем нам якорь. И хвалятся своим рабьим терпением: — Положено Господом Богом терпеть — и терпи! — говорят со всех сторон мужики с восточным, азиатским фатализмом, и, конечно, Горький не был бы Горьким, если бы не твердил в своей книге: — Ничто не уродует человека так страшно, как терпение. — Терпение — это добродетель скота, дерева, камня. В предисловии к своим «Статьям» Горький пишет: «Я слишком много вытерпел и принужден терпеть для того, чтобы равнодушно слушать проповедь о необходимости терпения. Я не могу позволить себе учить других сомнительным добродетелям — покорности и терпению. Подобные проповеди органически враждебны мне, и я считаю их безусловно вредными для моей страны»[17]. Даже когда его любимая бабушка, которую он так прославил в своем «Детстве», сказала ему: «терпи, Олёша; ты бы потерпел; терпи», — он и в ней почувствовал врага. И замечательно: все русские болезни, о которых он говорит в своей повести, именуются теперь у него азиатскими, восточными, монгольскими. Не просто фатализм, а фатализм восточный. Не просто изуверство, а изуверство азиатское. Азия в нашей крови, Азия в нашем быту — вот единственная наша болезнь, породившая все остальные. Когда повар Смурый хочет кого-то выругать, он говорит: «Аз-зиаты! Мор-рдва! Азиаты!» «Наши национальные недуги фатализм и мистицизм — зараза, введенная в кровь нам вместе с кровью монгольской», — повторяет Горький на множестве страниц. Все, что ему в теперешней России отвратительно, оказывается у него азиатское. «Нам нужно бороться с азиатскими наслоениями в нашей психике, нам нужно лечиться», — пишет он в статье «Две души», и, конечно, напишет не раз. Да, мы лирики, таланты, артисты, песни поем удивительные, о Боге говорим виртуозно, но в нашем житейском быту почему же все так сумасшедше бессмысленно? Почему, например, в той квартире, где Горький был помощником кухарки, ход из кухни в столовую лежал через маленький узкий клозет, через который вносили в столовую кушанья, — символ русской чепухи и неустроенности? И все приемлют эту чепуху, как судьбу, и, копошась в невероятном, воистину азиатском зловонии, с факирским азиатским равнодушием к условиям внешнего быта спорят о своем азиатском: о Боге, о судьбе, о душе. Вот эта нехозяйственность, дурацкая неприспособленность к жизни, все это в нас — азиатское. Горькому не надоело доказывать в десятках рассказов, статей, повестей, из году в год, много лет, что, если мы пьяницы, то в этом виновата Азия, если мы лентяи, виновата она же; если мы странники, лишние люди, Обломовы, Онегины, Рудины, опять-таки виновата она; если мы скопцы, изуверы — за все отвечает Азия! Нет таких мерзостей в русской душе, которых Горький не объяснял бы теперь этой нашей универсальной болезнью, первопричиною всех остальных. И конечно, если наша болезнь — Азия, то наше универсальное лекарство, наша панацея — Европа. «Утешеньишко людишкам» — только там"

Sakh: Про британские работные дома я вообще молчу ... Или ирландские "Сестры Магдалины" просто шедевр добропорядочности и милосердия ... Кстати закрыли их только в 70-х годах 20 в.

Sakh: Трудно тягаться с классиком, Чуковский известный англофил и выпячивание азиатскости российского бытия коробит, Пушкин был более последователен , все же Россия на 3/4 это Азия, но претит другое, описанное зверство, это на черта татар, мордвы (какие к черту мордвины азиаты?), это груз пьянства, дуреломства, общего бескультурья (Домострой написанный за 300 лет до этого это кладезь целомудрия и порядочности, которому не следовало население ни в годы его написания, ни в последствии). То что в той же Британии пороли в 20 в. не только детей в школах, но и осуждённых в заключении до начала 60-х годов, а военнослужащих ещё в 40-х - это как то демократично, по европейски, по западному ... Тот же Горький получил школьное образование минимум в объеме 4 классов (далеко не все дети в Европе в 70-х годах 19 в имели возможность обучаться (Г. Мало "Без семьи" описывает как раз это время и Гараыоли со своим детским притоном это кладезь благодетели, приправленный мартинетом по задницам воспитанников), в 13 лет его выпорола взбалмошенная родственница пучком из лучин за вышедший из строя самовар, и это было не столько больно, просто от лучин будет много заноз, которые у него и удалял врач (его привезли к врачу, а не плюнули и не оставили мучится, скорее и заплатили доктору). Солдаты подсунули папиросу с порохом - да так молодых отучали от курения, зачем ты мальчишка тянешь курево в рот, ну вот получи ... Если бы солдат ещё дал ему ремнем было бы правильно ...

Guran: Ну что вы право, Sakh, Чуковский про Горького пишет, а не про российскую "дикость" . Это ведь Горький обличал "свинцовые мерзости" и всем своим творчеством, до возвращения в сов.лагерь, доказывал, что европейская культура гораздо более человечна, чем тогдашняя российская. Но мы-то знаем, что "человечнее" не значит - идеально для человека. Для меня было шокирующим открытием, что в немецких школах детей пороли прутьями и ставили колениями на острое ребро полена в то время, когда я в России уже работать начал. Конечно же дикость, но какая тематичная! А если от Горьковского: «...это — живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день», посмотреть в нынешний век - так ведь не далеко ушли. Если вы пропустили, ссылочка на "животрепещущее": https://porka.forum24.ru/?1-8-120-00000986-000-0-0-1620163430

Sakh: Guran пишет: Чуковский про Горького Да я как раз не о мироощущении Горького, бог с ним, он как не смешно звучит этим на жизнь зарабатывал, и сценарии писал и гонорары за книги получал ... Я скорее о Чуковском, т.к. через его призму все это в ещё большей степени выставлено ... По ссылке - да, видел, горько, жалко детей, тошно ... Но все же это скорее исключение из правил ...

Guran: Sakh пишет: Да я как раз не о мироощущении Горького, бог с ним ... Я скорее о Чуковском, т.к. через его призму все это в ещё большей степени выставлено... А, ну тогда понятно. Хотя ведь название "Две души М.Горького" адресует к горьковскому же "Две души", где он о том же самом и много раз... А Чуковский, конечно, англофил, да и не поротый в детстве, похоже. Оба из мещан, а вот ведь какая разница жизненного опыта. Всё ж таки образование и тогда немалую роль играло.

Guran: 28 марта (по новому стилю) — 155 лет со дня рождения писателя Максима Горького (1868—1936) *НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ БЫКОВЫМ ДМИТРИЕМ ЛЬВОВИЧЕМ, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА БЫКОВА ДМИТРИЯ ЛЬВОВИЧА, СОДЕРЖАЩЕГОСЯ В РЕЕСТРЕ ИНОСТРАННЫХ СРЕДСТВ МАССОВОЙ ИНФОРМАЦИИ, ВЫПОЛНЯЮЩИХ ФУНКЦИИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА 29.07.2022. Максим Горький обогатил советскую разговорную речь десятками цитат. Ну, навскидку: «Безумству храбрых поем мы песню»; «Человек – это звучит гордо»; «Пусть сильнее грянет буря»; «Ни одна блоха не плоха: все – черненькие, все – прыгают». «Свинцовые мерзости жизни»– это иногда приписывают Чехову, но сказал-то Горький, в повести «Детство». Это частое цитирование обусловлено было, конечно, не только выразительностью горьковских диалогов и хлесткостью определений, но и особым его статусом в советском пантеоне: главный советский прозаик, основатель целого литературного метода, который Бухарин назвал «социалистическим реализмом». Большая трудовая биография, огромный опыт странствий по России – все это предписывалось. Выдумывание «из головы» не приветствовалось. Горький навязывался в качестве литератора, деятеля, мыслителя, друга власти, защитника интеллигенции. В тридцатые ходила острота, что все у нас теперь имени Максима Горького. Самолет «Максим Горький». Пароход «Максим Горький». Парк имени Максима Горького. Да и сама жизнь – максимально горькая. Несомненно, Горький — писатель значительный, получивший огромную прижизненную славу. Почти с самого начала литературной карьеры в 1892 году и до ее завершения Горький был одним из самых читаемых писателей своего времени. Он замечательный рассказчик, превосходный мемуарист. Его очерк о Толстом — одно из лучших воспоминаний о Льве Николаевиче. А еще Горький — довольно интересный мыслитель, хотя с ним можно очень о многом спорить. Яркий ницшеанец (то есть отрицатель сложившихся моральных, культурных, религиозных норм — «Труд»), из всех русских, наверное, самый значительный. А ницшеанец, вооруженный марксизмом, — это и есть идеал русского революционера, и почти все любимые герои зрелого Горького именно таковы. Кроме того, он замечательный ценитель всяких безумств и чудачеств. Им создана поразительная галерея сумасшедших и чудаков, особенно в сборнике «Заметки из дневника. Воспоминания». А из всех хроник русского Серебряного века, самого, по моему убеждению, интересного времени в истории всемирного авангарда, «Жизнь Клима Самгина» — безусловно, наиболее полная и лучше всего написанная сатирическая галерея типажей, увиденных глазами заглавного героя.

Guran: Быков пишет: «Жизнь Клима Самгина» — безусловно, наиболее полная и лучше всего написанная сатирическая галерея типажей, увиденных глазами заглавного героя. И безусловно - скучная Быков пишет: А еще Горький — .... Яркий ницшеанец То есть приверженец философии сверх-человека, сверх-расы, сверх-идеи - то есть приверженец философии фашизма/коммунизма и прочей мерзости. P.S. И только настоящие ТЕМАТИКИ знают настоящего Максима Горького, в отличии от именитых литературных популяризаторов и писателей

Skabi4evskij: Guran пишет: И только настоящие ТЕМАТИКИ знают настоящего Максима Горького, в отличии от именитых литературных популяризаторов и писателей



полная версия страницы