Форум » Тема телесных наказаний в литературе. » Федор Шаляпин. "Маска и душа". » Ответить

Федор Шаляпин. "Маска и душа".

Вико: Ф.И. Шаляпин. Отрывки из книги "Маска и душа" Отец мой был странный человек. Высокого роста, со впалой грудью и подстриженной бородой, он был непохож на крестьянина. Волосы у него были мягкие и всегда хорошо причесаны, - такой красивой прически я ни у кого больше не видал. Приятно мне было гладить его волосы в минуты наших ласковых отношений. Носил он рубашку, сшитую матерью, мягкую, с отложным воротником и с ленточкой вместо галстука, а после, когда явились рубашки "фантазия", - ленточку заменил шнурок. Поверх рубашки - "пинжак", на ногах - смазные сапоги, а вместо носков - портянки. Трезвый, он был молчалив, говорил только самое необходимое и всегда очень тихо, почти шепотом. Со мною он был ласков, но иногда в минуты раздражения почему-то называл меня: - Скважина. Я не помню, чтобы он в трезвом состоянии сказал грубое слово или сделал грубый поступок. Если его что-либо раздражало, он скрежетал зубами и уходил, но все свои раздражения он скрывал лишь до поры, пока не напивался пьян, а для этого ему стоило выпить только две-три рюмки. И тогда я видел перед собою другого человека, - отец становился едким, он придирался ко всякому пустяку, и смотреть на него было неприятно. Мне вообще пьяные были глубоко противны, а тем более - отец. Было очень стыдно за него перед товарищами, уличными мальчишками, хотя у большинства из них отцы были тоже горчайшими пьяницами. Я думал, - в чем тут дело? Однажды я попробовал водку, - горькая, вонючая жидкость. Я понимал удовольствие пить квас, кислые щи, - но зачем пьют эту отраву? И я решил, что большие пьют для храбрости, для того, чтобы скандалить. А что пьяный человек должен скандалить, это мне казалось вполне законным, неизбежным. Все пьяные скандалили. Пьяный, отец приставал положительно ко всякому встречному, который почему-нибудь возбуждал у него антипатию. Сначала он вежливо здоровался с незнакомым человеком и говорил с ним как будто доброжелательно. Бывало, какой-нибудь прилично одетый господин, предупредительно наклонив голову, слушает слова отца с любезной улыбкой, со вниманием спрашивает: - Что вам угодно? А отец говорит ему: - Желаю знать, отчего у вас такие свинячие глаза? Или: - Разве вам не стыдно носить с собой такую вовсе не приятную морду? Прохожий начинал ругаться, кричал отцу, что он сумасшедший и что у него тоже нечеловечья морда. Обыкновенно это случалось после двадцатого числа, ненавистнейшего мне. Двадцатого числа среда, в которой я жил, поголовно отравлялась водкой и дико дебоширила. Это были дни сплошного кошмара; люди, теряя образ человечий, бессмысленно орали, дрались, плакали, валялись в грязи, - жизнь становилась отвратительной, страшной. Потом отец целые сутки лежал в постели и пил квас со льдом. - Квасу! Иных слов он не говорил в эти сутки. Лицо его было измучено, глаза безумны. Я удивлялся, как много он пьет, и хвастливо говорил товарищам, что мой отец может пить квас, как лошадь воду, - ведро, два! Они не удивлялись и, кажется, верили мне. Трезвый, отец бил меня нечасто, но все-таки и трезвый бил - ни за что ни про что, как мне казалось. Помню, я пускал бумажного змея, отлично сделанного мною, с трещотками и погремушками. Змей застрял на вершине высокой березы, мне жалко было потерять его. Я влез на березу, достал змея и начал спускаться, но подо мной подломился сук, я кувырком полетел вниз, ударился о крышу, о забор и, наконец, хлопнулся на землю спиной так, что внутри у меня даже крякнуло. Пролежал я на земле с изорванным змеем в руках довольно долго. Отдохнув, пожалел о змее, нашел другие удовольствия, и все было забыто. На другой день к вечеру отец командует: - Скважина, собирайся в баню! Я и теперь обожаю ходить в баню, но баня в провинции - это вещь удивительная! Особенно осенью, когда воздух прозрачен, свеж, немножко пахнет вкусным грибным сырьем и теми самыми вениками, которыми бережливые люди парились, а теперь несут под мышками домой. В темные осенние вечера, скудно освещенные керосиновыми фонарями, приятно видеть, как идут по улице чисто вымытые люди и от них вздымается парок, приятно знать, что дома они будут пить чай с вареньем. Я тем более любил ходить в баню, что после нее у нас обязательно пили чай с вареньем. В то время отец с матерью уже переехали жить в город, в Суконную слободу. Так вот - пришел я с отцом в баню. Отец был превосходно настроен. Разделись. Он ткнул мне пальцем в бок и зловеще спросил: - Это что такое? Я увидел, что тело мое расписано сине-желтыми пятнами, точно шкура зебры. - Это я - упал, ушибся немножко. - Немножко? Отчего же ты весь полосатый? Откуда ты упал? Я рассказал по совести. Тогда он выдернул из веника несколько толстых прутьев и начал меня сечь, приговаривая: - Не лазай на березу, не лазай! Не столько было больно, сколько совестно перед людьми в предбаннике, совестно и обидно: люди страшно обрадовались неожиданной забаве; хотя и беззлобно, они гикали и хохотали, поощряя отца: - Наддай ему, наддай! Так его, - лупи! Не жалей кожи, поживет гоже! Сади ему в самое, в это! Вообще я не особенно обижался, когда меня били, я находил это в порядке жизни. Я знал, что в Суконной слободе всех бьют - и больших, и маленьких; всегда бьют - и утром, и вечером. Побои - нечто узаконенное, неизбежное. Но публичная казнь в предбаннике, на виду голых людей и на забаву им - это очень обидело меня. Позднее, когда мне минуло лет двенадцать, я начал протестовать против дебошей пьяного отца. Помню, однажды мой протест привел его в такое негодование, что он схватил здоровенную палку и бросился на меня. Боясь, что он убьет, я, в чем был, босиком, в тиковых подштанниках и рубашонке, выскочил на улицу, пробежал, несмотря на мороз градусов в 15, два квартала и скрылся у товарища, а на другой день - все так же босиком - прискакал домой. Отца не было дома, а мать, хотя и одобрила меня за то, что я убежал от побоев, но все-таки ругнула, - зачем бегаю босиком по снегу! Как я ни доказывал ей, что некогда было мне надеть сапоги, она едва не отколотила меня. Иногда отец, выпивши, задумчиво пел высоким, почти женским голосом, как будто чужим и странно не сливавшимся ни с фигурой, ни с характером его, - пел песню, составленную из слов удивительно нелепых: Сиксаникма, Четвертакма, Тазанитма, Сулейматма, Уссум та. Биштиникма! Дыгин, дыгин, Дыгин, дыгин! Я никогда не решался спросить его, - что значат эти исковерканные, полутатарские слова? И никогда не мог понять смысла поговорки, часто произносимой им: - Бог Епимах возьмет на промах. Но вообще о боге он никогда и ничего не говорил мне. В церковь он ходил редко, но молился там очень благолепно. Сосредоточенно глядя пред собою, он крестился и кланялся редко, но чувствовалось, что он твердит про себя все молитвы, какие знал. Едва ли он много знал их, - я никогда не слышал, чтобы он произносил их дома, молясь "на сон грядущий" или утром. И в церкви он тоже ничего не говорил мне, а разве что давал подзатыльники, когда я, стоя рядом с ним, начинал забавляться, разглядывая, у кого какая борода, нос, глаза. - Стой смирно, Скважина! - говорил он тихим шепотком, стукнув меня по черепу, и я тотчас же становился смиренным перед господом, делал унылое лицо верующего. Позже, когда я служил с отцом в управе, я заметил, что у него на папке всегда была изображена могила; нарисован холмик, крест над ним, а внизу - подпись: "Здесь нет ни страданий, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная". Отрывок 2 Начитавшись убийственных романов, насмотревшись театральной жизни, я начал несколько преждевременно мечтать и бредить о любви. Впрочем, не только я, но и мои товарищи тоже не чужды были этих мечтаний. Мы все считали себя влюбленными в Олю Борисенко, равнодушную красавицу-гимназистку, которая ходила уточкой и смотрела на весь мир безучастными глазами. Боже мой, как жадно ждали мы пасхи, чтобы похристосоваться с Ольгой! Помню такой случай: против церкви Сошествия святого духа татары торговали кумачом, всякой галантереей, мылом и удивительными духами, - их можно было купить на три копейки полный маленький пузырек. Мы купили эти духи. Не дожидаясь конца заутрени, выбежали на паперть, и там каждый из нас наказал себе духами зубы, кончик языка и губы. Духи жгли, но благовоние получилось замечательное! Когда вышла Оля, мы, возглашая "Христос воскресе!", подходили к ней гуськом, как за билетами к театральной кассе, и осторожно чмокали даму наших сердец. Она пребывала равнодушной. Женя Бирилов почему-то называл ее некрасивым именем - Дульцинея Тобосская. Как-то раз я поправил его: - Тобольская! - Молчи, коли не знаешь, - сказал он. Из-за этой Дульцинеи я дрался на шпагах, как и надлежит истинному кавалеру. Дуэль произошла не потому, что она была неизбежна, а потому, что мы были предрасположены к этому делу, начитавшись Дюма и Понсон дю Террайля. С нашей компанией познакомился гимназист, который воровал у своего отца ружья, продавал их и на вырученные деньги угощал нас пивом в портерных. В сущности, он был хороший парнишка и нравился нам не только потому, что пивом угощал. Так вот, как-то однажды этот гимназист позволил себе отнестись недостаточно уважительно к нашей даме. Ничего особенного он не сделал, - но когда любишь, то неизбежно ревнуешь. Для каждого из нас было счастьем сказать Оле два-три слова, побеседовать с ней минуту. Мне, к сожалению, доставалось этих минут меньше, чем друзьям моим. Я был моложе всех и менее интересен. Но именно я сказал гимназисту, чтобы он немедленно убирался ко всем чертям. Он хотел избить меня, но вступились мои товарищи, заявив, что если желает получить "сатисфакцию", любой из нас готов драться с ним. Он горячо согласился, что дуэль необходима. Дуэлянтом выбрали меня, так как я, подражая Мефистофелю, Фаусту и Валентину, умел гнуть палку, как шпагу, делая ею всевозможные воинственные театральные пируэты и выпады. Было единогласно решено, что именно мне и следует пронзить нашего обидчика. Женя Бирилов принес рапиры, которые висели дома у него на стене как украшение. Концы рапир показались нам недостаточно острыми. Тогда мы снесли оружие к слесарю, чтобы он его наточил. Помню, клинки рапир были черные, а концы светлые, точно из серебра. Местом боя мы избрали Осокинскую рощу. Секундантами обеих сторон были мои приятели, но они вели себя безукоризненно честно по отношению к обоим дуэлянтам. Вообще все было - как в самом хорошем романе. - Не очень старайтесь! - сказал нам один из секундантов. Другой подтвердил: - Глядите, до смерти убивать не надо! Дуэль началась и кончилась в минуту, если не скорее. Ударив раза два рапирами одна о другую, мы, не долго думая, всадили их кому куда нравилось: противник в лоб мне, а я ему в плечо. Ему, видимо, было очень больно, он выпустил рапиру из руки, и она повисла, торча острием в голове моей. Я тотчас выдернул ее. Из раны обильно полилась кровь, затекая мне в глаз. И у гимназиста по руке тоже стекала кровь. Так как мы условились драться не на смерть, а до первой крови, секунданты признали дуэль конченной и начали перевязывать наши раны, причем один из них для этой цели великодушно оторвал штрипки от своих подштанников. Мы, противники, пожали руки друг другу и сейчас же отправились в чей-то сад воровать яблоки, - это, в сущности, не считается кражей, - а вечером я, гордый собою, явился домой и был жестоко выпорот. Это было ужасно! Пришел человек с благороднейшими чувствами в груди, а с него снимают штаны и бьют по голому телу какими-то шершавыми веревками. Невыносимо обидно! Знала ли об этой дуэли Оля Борисенко? Вероятно, ей сказали. Но это ничего не изменило в ее отношении ко мне и в моей судьбе.

Ответов - 0



полная версия страницы