Форум » Тема телесных наказаний в литературе. » Рональд Даль отдельные отрывки из "Рассказов о детстве" » Ответить

Рональд Даль отдельные отрывки из "Рассказов о детстве"

Guran: Рональд Даль отдельные отрывки из "Рассказов о детстве" Каждый мальчик из нашего класса глядел во все глаза, как Кумбз и Пратчетт движутся вдоль строя в нашем направлении. — Отвратительная наглая шайка, эти маленькие сорванцы! — слышал я бормотание миссис Пратчетт. — Ввалятся ко мне гурьбой, и всякий сопляк думает, что может вытворять в моем магазине все, что только ни взбредет в его дурную башку! Мистер Кумбз никак не откликался на все ее речи. — Тащат все, если не углядишь, — продолжала она. — Лапают что ни попадя. Маленькие, а руки загребущие, и немытые, и никакого воспитания. Про девочек я не говорю. С девочками у меня хлопот не было, но мальчишки — отвратительные и ужасные! — Вот те, что поменьше, — сказал мистер Кумбз. Мне было видно, как свиные глазки миссис Пратчетт старательно обшаривают лицо каждого мальчика, мимо которого она проходила. И вдруг она издала пронзительный вопль и наставила свой грязный палец прямо на Твейтса. — Вот он! — верещала она. — Этот из тех! Я его за километры узнала бы, попрыгунчика гадкого! Все дружно повернули головы и уставились на Твейтса. — А ч-что я такого сделал? — заикаясь, обратился он к мистеру Кумбзу. — Молчать, — сказал директор. Глазки миссис Пратчетт сверкнули и остановились на моем лице. Я потупился, сосредоточенно изучая черный асфальт спортплощадки. — Тут еще один из тех! Вон тот, там! — Теперь она показывала на меня. — Вы вполне уверены? — сказал мистер Кумбз. — А то я не уверена! — закричала она. — Я никогда не забываю ни одной физиономии, тем более такой пронырливой, как вот эта! Он из тех самых, это уж точно! Пятеро их всего было! А где же остальные? Где еще трое? Остальные трое, как мне было прекрасно известно, стояли вслед за мной. Лицо миссис Пратчетт источало редкостную злобу, когда она переводила свой взгляд с моего лица на лица стоявших рядом. — Вот они! — закричала она, протыкая воздух своим указательным пальцем, — Этот… и этот… и этот! Пятеро их было, совершенно точно! Нам больше не надо никого высматривать, директор! Все они тут, паскудные грязные свинята! У вас есть ихние имена, да? — Мне известны их имена, миссис Пратчетт, — сказал ей Кумбз. — Очень вам признателен. — А как сильно я вам признательна, директор, — отозвалась она. И пока мистер Кумбз уводил ее прочь, до нас доносились ее слова: — Прямо в кувшине с пустокляпами! Там она была! Вонючая дохлая мышь, которую я никогда не забуду, до конца дней своих! — Выражаю вам свое глубочайшее сочувствие, — бормотал мистер Кумбз. — Потрясение, говорите?! — продолжала она. — Ох, как я дотронулась своими пальцами до этой мерзкой мокрой вонючей дохлой мыши… — Ее голос хвостом тянулся за ней, пока мистер Кумбз торопливо уводил ее с площадки. Месть миссис Пратчетт Мы вернулись в школу, и вскоре к нам вошел классный руководитель с листком бумаги в руке. — Нижеперечисленным следует немедленно явиться к директору школы, — сказал он. — Твейтс, Даль… — потом он прочел еще три фамилии, которые я сейчас уже не помню. Мы, все пятеро, поднялись и вышли из класса. Двигаясь по длинному коридору в сторону внушавшего страх директорского кабинета, мы не разговаривали. Твейтс постучал в дверь. — Войдите! Мы втиснулись внутрь. Пахло кожей и табаком. Мистер Кумбз возвышался посередине кабинета, огромный человечище, великан, и в руках у него была длинная желтая трость, загнутая наверху на манер дорожного посоха. — Вранье ваше я выслушивать не стану, — сказал он. — Мне очень хорошо известно, что это сделали вы и что вы сделали это вместе. Постройтесь-ка вон там, у книжного шкафа. Мы построились, Твейтс встал первым, а я, почему-то, в самом хвосте. И оказался замыкающим. — Вы, — сказал директор, показав тростью на Твейтса. — Подойти сюда. Твейтс очень медленно выдвинулся вперед. — Нагнуться, — сказал директор. Твейтс нагнулся. Мы были как загипнотизированные. Нам, разумеется, было известно, что мальчиков время от времени бьют тростью, но мы никогда не слыхали, чтоб кого бы то ни было заставляли наблюдать это наказание. — Ниже, мальчик, ниже! — рявнул мистер Кумбз. — Ладонями до земли! Твейтс кончиками пальцев дотянулся до ковра. Мистер Кумбз отступил назад и принял устойчивую позу, расставив ноги на ширину плеч. Я думал о том, до чего же крошечной кажется попа у Твейтса и как же она сейчас напряжена. Мистер Кумбз сосредоточенно вглядывался в ягодицы жертвы. Он поднял трость над плечом, и пока он ее опускал, это сопровождалось громким свистящим звуком, а потом прозвучал треск, словно пистолет выстрелил, и это означало, что трость врезалась в маленький зад Твейтса. Твейтс взлетел в воздух чуть не на полметра над полом, завопил: Оу-у-у-у~у-у-у~у-у! — и распрямился, как пружина. — Крепче! — проскрежетал голос откуда-то из угла. Теперь настал наш черед подскакивать. Мы обернулись — в одном из больших кожаных кресел директора сидела крохотная омерзительная фигурка, миссис Пратчетт! Она не могла усидеть на месте и подпрыгивала от возбуждения. — Дайте ему! — визжала она. — Всыпьте ему как следует! Проучите его хорошенько! — Прекратить, мальчик! — приказал мистер Кумбз все еще вопящему Твейтсу. — И встать, как положено! Тот, кто выпрямляется, получает дополнительный удар! — Это он поймет! — причитала миссис Пратчетт. — Только так до него и доходит! Я с трудом верил в происходящее на моих глазах. Ужасная, отвратительная сцена. Насилие само по себе достаточно дурно, делать из него зрелище — еще хуже, но присутствие среди зрителей карги Пратчетт превращало все происходящее в кошмар и дурной сон. Шшшииуу-трах! — обрушивалась трость. — Оу-у-у~у-у-у! — выл Твейтс. — Крепче! — визжала миссис Пратчетт. Твейтс получил четыре удара, и, чтоб уж совсем скверно было, все четыре со всего размаха. — Следующий! — рявкнул мистер Кумбз. Твейтс заковылял на цыпочках, поддерживая ягодицы обеими ладонями и подвывая: «Ой! Ох! Ох! Ох! Оуууу!» Нехотя, еле-еле, едва пересиливая себя, следующий мальчик двинулся навстречу своей участи. А я остался, хотя мне страшно не хотелось теперь быть последним в этой очереди. Наблюдать за наказанием и ожидать таких же мучений — пытка, быть может, похуже самого наказания. Дошел, наконец, черед и до меня. Пока я добирался до своего эшафота, душа моя трепетала и уходила в пятки, а перед глазами все расплывалось и затягивалось дымкой. Помнится, как мне хотелось, чтобы вдруг на пороге появилась моя мать с криком: «Прекратите! Как вы смеете так поступать с моим сыном!» Но где там! Все, что я слышал, так это мерзкий писклявый голосок миссис Пратчетт, визжавшей откуда-то сзади: — Этот самый пронырливый из всей их гнусной шайки! Уж постарайтесь, директор! Добрых ему всыпьте, и посильнее! Мистер Кумбз именно так и сделал. Когда, с треском револьверного выстрела, первый удар приземлился на мои ягодицы, меня швырнуло вперед с такой силой, что, если бы пальцы рук не касались ковра, я врезался бы со всего размаху лицом в пол. Но получилось, что я уперся руками и как-то удержался от падения. Сначала я услыхал только трах и совсем ничего не чувствовал, но уже какую-то долю секунды спустя пылающий укус, растекающийся огнем по ягодицам, оказался таким ужасным, что все, что я мог сделать, это начать хватать воздух ртом и задыхаться. Ощущение было такое, словно на мой зад положили раскаленную докрасна кочергу, да еще потом хорошенько ее придавили. Второй удар оказался хуже первого. Третий показался еще хуже второго. После четвертого удара все мое тело ниже спины словно горело в огне. Откуда-то из дальнего далека до меня донеслись слова, произнесенные голосом мистера Кумбза: — А теперь прочь отсюда. И пока я ковылял через кабинет, плотно обхватив свои ягодицы обеими ладонями, из кресла в углу сначала прозвучало какое-то кудахтанье, а потом я услыхал гнусный голос миссис Пратчетт: «Я очень благодарна вам, директор, очень признательна. Думаю, что с этих пор мы не увидим больше никаких вонючих мышей в моих пустокляпах». Когда я вернулся в свой класс, глаза мои были на мокром месте от слез, и все глядели на меня. И я с трудом запихал себя за парту — так больно было садиться. тот вечер после ужина сначала мылись сестры, а потом я. Когда настала моя очередь и я уже приготовился залезть в ванну, за спиной я услыхал перепуганный крик матери. — Что это? Что с тобой произошло? Она уставилась на мой зад. Сам я до этого не видел его, но, вывернув шею так, чтобы разглядеть хоть одну ягодицу, я увидел алые полосы, а между ними темно-синие ссадины. — Кто это тебя так? — заплакала мать. — Ну-ка рассказывай. конце концов я рассказал ей все, что произошло, а три мои сестры (в возрасте девяти, шести и четырех лет), все уже в ночных рубашках, обступили нас и только таращили глаза. Мать слушала молча. Не задавала никаких вопросов. Она дала мне выговориться, а когда я замолчал, сказала нашей няне: — Укладывайте их сами, няня. Я ухожу. Имей я малейшее представление о том, что она собралась делать, я бы попробовал помешать ей, но я ни о чем не догадывался. А она спустилась вниз и надела шляпу. Потом вышла из дому. Я увидел через окно спальни, как она проходит через ворота, и помню, как я звал ее, умоляя вернуться. Но она меня даже не заметила. Она шагала очень быстро, держа высоко голову и с очень прямой спиной, и, судя по всему, для мистера Кумбза наступали не лучшие времена. Примерно через час мать вернулась и поднялась к нам, чтоб поцеловать на сон грядущий и пожелать нам доброй ночи. — По-моему, лучше бы ты этого не делала, — сказал ей я. — Ты ставишь меня в глупое положение. — Там, откуда я родом, так детишек не бьют, — ответила она. — И я не хочу допускать такое. — А что тебе сказал мистер Кумбз, мама? — Он заявил, что я иностранка и мне не понять порядков в британских школах, — сказала она. — Он тебе грубил? — Страшно грубил. Заявил, что, если меня не устраивают его методы, я могу забрать тебя из школы. — А ты что сказала? — Что так и сделаю, как только учебный год кончится. Я найду для тебя на этот раз английскую школу, — сказала она. — Твой отец правду говорил. Английские школы — лучшие в мире.

Ответов - 5

Guran: Весь нижний этаж школы занимали классные комнаты. бельэтаже располагались спальни. На спальном этаже были владения экономки. Тут вся власть принадлежала ей и имел значение только один-единственный — ее — голос, и даже одиннадцати- и двенадцатилетние мальчики страшились этой громадной людоедки, ибо правила она Железной рукой. Экономка была крупной белокурой женщиной с массивной грудью. Вряд ли ей было больше двадцати шести, но какая разница — двадцать шесть или восемьдесят шесть, — потому что для нас большой, то есть взрослый, — это всегда взрослый, а все взрослые в этой школе были опасными существами. Взобравшись на самую верхнюю ступеньку лестницы и ступив на пол спального этажа, мы оказывались во власти экономки, а источником этой власти служила незримая, но наводящая ужас фигура директора, таящаяся внизу, в недрах директорского кабинета. любое время, то есть всегда, когда бы ей это ни заблагорассудилось, экономка вольна была своей властью послать нас вниз в одной пижаме и спальном халате на доклад к этому безжалостному великану, и какова бы ни была причина, наказание было неизбежно — ведь на то у него имелась трость. Экономка про то ведала и извлекала из своей должности много удовольствия. Она могла молнией промелькнуть вдоль коридора, и, как раз тогда, когда меньше всего ожидаешь, ее голова и ее огромная грудь вдруг появлялись в дверном проеме спальни. — Кто это тут губками расшвырялся? — раздавался ее мерзкий и страшный голос. — Никак это вы, Перкинз? Нечего мне врать, Перкинз! Да он еще спорит, он отпирается! Мне прекрасно известно, чья это работа! Быстро, халат на себя и вниз к директору на доклад, мигом! Очень медленно и с огромным нежеланием маленький Перкинз, проживший на этом свете восемь с половиной лет, облачался в халат, надевал тапочки и исчезал в длинном коридоре, уходящем к лестнице, которая вела в личные владения директора. А экономка, о чем мы все знали, шла следом, стояла у выхода на лестницу и прислушивалась, и когда очень скоро в лестничном колодце гулко раздавалось трах… трах… трах, на ее лице появлялось диковинное выражение. Мне при этих звуках удара трости о человеческое тело всегда казалось, что директор разряжает пистолет в потолок своего кабинета. Оглядываясь теперь назад, я понимаю: экономка, конечно же, очень не любила маленьких мальчиков. Она никогда не улыбалась нам и не говорила с нами ласково. Однажды, еще в первый год в школе, я вошел в комнату экономки, чтобы попросить йоду, потому что у меня была ссадина на колене* и я не знал, что положено стучаться, испрашивая разрешения войти. Я открыл дверь, вошел в комнату и обнаружил там экономку в объятиях нашего учителя латыни, мистера Виктора Коррадо. Они разлетелись в разные стороны, как только я вошел, и их лица сразу же побагровели. — Как вы посмели войти без стука! — заорала экономка. — Я как раз вынимала соринку, попавшую в глаз мистера Коррадо, а он тут вламывается и разрушает такую тонкую и ответственную операцию! — Простите, пожалуйста. — Идите прочь, а через пять минут вернетесь! — закричала Она, и я пулей вылетел из комнаты. После того как гасили свет, экономка кралась по коридору, как пантера, стараясь услыхать через дверь спальни чей-нибудь шепот, и очень скоро мы убедились, что ее бдительность, слух и прочие способности столь необычайны и поразительны, что для нас лучше и безопаснее соблюдать тишину. Однажды, после того как погасили свет, отважный мальчик по имени Рагг выскочил на цыпочках из спальни и посыпал линолеум в коридоре сахарным песком. Когда Рагг вернулся и сообщил нам, что весь коридор из конца в конец успешно засахарен, всего меня затрясло от возбуждения. Я лежал во мраке в своей постели и нетерпеливо дожидался, когда же экономка выйдет на охоту. Ничего не происходило. Наверное, подумал я, она у себя, небось, снова вытаскивает соринку из глаза мистера Коррадо. И вдруг из дальнего конца коридора раздался и отозвался громким эхом оглушительный треск: хрусь! Хрусь-хрусь-хрусь — шагал кто-то. Словно какой-то великан шел по гравию. Потом мы услыхали вдали взбешенный вопль экономки. — Кто это сделал? — визжала она. — Кто посмел сделать такое? Она с хрустом шагала по коридору, распахивая двери всех спален и включая повсюду свет. Как же она разозлилась, и как же страшна была она в гневе. — Ну-ка! — орала она, с хрустом шагая туда-сюда по коридору. — Подъем! Все выходите! Мне нужно имя маленького пакостника, который рассыпал сахар! Выходите все, немедленно! Признавайтесь! — Не признавайся! — шептали мы Раггу. — Мы тебя не выдадим! Рагг молчал. Я не стал бы его винить за это. Сознайся он, и его наверняка ожидала бы злая и жестокая судьба. Вскоре снизу был вызван директор. Экономка, у которой все еще шел пар из ноздрей, с плачем и воплями просила у него помощи, и вот вся школа столпилась в длинном коридоре, и мы стояли и стыли в одних пижамах и босиком, пока злодею из злодеев предлагалось сделать шаг вперед. Но из строя никто не выходил. Было заметно, что директор тоже очень рассердился. Еще бы! Вечер испортили, отдых перебили. По всему лицу у него пошли красные пятна, а когда он говорил, изо рта вылетали капельки слюны. — Очень хорошо! — громыхал он. — Все вы принесете ключи от своих сундучков! Все ключи сдадите экономке, и они останутся у нее до конца четверти! А все посылки из дому отныне будут конфисковываться! Я не собираюсь терпеть такое безобразное поведение! Мы сдали ключи и до самого конца четверти, то есть целых шесть недель, ходили очень голодными.

Guran: За очень плохую работу или неподобающее поведение вы получали «полосу», и это автоматически означало, что директор вас вздует. У каждого наставника было две тетрадки с бланками для четвертушек звезды и для полос; они эти бланки заполняли, подписывали и вырывали в точности так, как чеки вырывают из чековой книжки. Бланки звезды были розовыми, а бланки полос — какого-то зловещего сине-зеленого цвета. Мальчик, получивший звезду или полосу, прятал заполненный бланк в карман, и на следующее утро после молитвы директор вызывал получивших, и те выходили из строя и отдавали их директору. Получить полосу считалось серьезным наказанием, и их давали редко — за неделю, как правило, ими удостаивали не более двух-трех учеников. И вот теперь капитан Хардкасл вручал такую полосу мне. — Подойдите сюда, — приказал он. Я вышел из-за парты и побрел к возвышению. Он уже успел вытащить сине-зеленую тетрадку для полос и начал заполнять один из бланков. Писал он красными чернилами, а в графе «Причина» написал: «Разговоры во время выполнения домашнего задания, попытки пререкания и ложь». Расписавшись, он вырвал заполненный бланк, а потом еще долго заполнял корешок бланка. Наконец, держа этот ужасный клочок сине-зеленой бумаги в руке, он помахал им в моем направлении, но на меня не глядел. Я взял бланк и вернулся к своей парте. Вся школа во всей глаза следила за тем, как я иду. До конца часа домашних заданий я сидел за партой и ничего не делал — без перышка как я мог написать хоть слово для «Истории жизни одного Пенни»? Пришлось дописывать свое сочинение на следующий день, пока остальные играли на спортплощадке. Утром следующего дня, сразу после молитвы, директор вызвал тех, кто получил четвертушки звезд и полосы. Кроме меня, никто не вышел. По обе стороны от директора восседали учителя, и я мельком взглянул на капитана Хардкасла. Руки он скрестил на груди, голова дергалась, молочно-белые глаза напряженно следили за мной, лицо все еще тускло светилось вчерашним торжеством. Я протянул директору листок. Директор взял бланк и прочел написанное там. — Соблаговолите явиться в мой кабинет, — сказал он, — как; только это все кончится. Через пять минут, семеня на цыпочках и ужасно содрогаясь, я открыл обитую зеленым сукном дверь и вступил в приемную директора — священную обитель. Я постучался. — Войдите! Я повернул ручку и вошел в большую квадратную комнату с книжными шкафами, стульями и огромным письменным столом, обитым красной кожей. Директор сидел за этим самым столом и вертел в пальцах мою полосу. — Что вы можете сказать в свое оправдание? — спросил он, и промеж его губ опасно сверкнули белые акульи зубы. — Это была не ложь, сэр, — сказал я. — Честное слово, сэр, я не врал. И не пытался отпираться. — А капитан Хардкасл утверждает, что вы делали и то, и другое. Или вы хотите сказать, что капитан Хардкасл — лжец? — Нет, сэр. О, нет, сэр. У меня перышко сломалось, сэр, и я просил Добсона дать мне взаймы запасное. Если у него есть. — А капитан Хардкасл не то говорит. Он говорит, что вы просили Добсона помочь с сочинением. — Да нет, сэр, не просил я. От меня до капитана Хардкасла далеко было, а я говорил шепотом. Он же не мог расслышать, что я сказал, сэр. — Так вы все-таки называете его лжецом. — О, нет, сэр! Нет, сэр! Я так не говорил, сэр! Ну как я мог спорить с директором? Что, надо было сказать ему: «Да, сэр, если вам действительно хочется знать, сэр, то я называю капитана Хардкасла лжецом, потому что он и есть лжец!» — но подобное и вообразить нельзя было. У меня на руках оставалась только одна карта, и эта карта была заведомо бита, или, по крайней мере, мне тогда так казалось. — Спросили бы у Добсона, сэр, — пробормотал я. — У Добсона? — закричал он. — А чего это ради я буду спрашивать у Добсона? И что я у него должен спросить? — Он сказал бы вам, что я говорил, сэр; — Капитан Хардкасл — офицер и джентльмен, — сказал директор. — Он рассказал мне о том что произошло. С трудом представляю себе, чтоб я бегал и спрашивал у всяких глупых мальчишек, говорит ли капитан Хардкасл правду. Я молчал. — За разговоры во время выполнения домашнего задания, — продолжал директору — за попытки отпираться и за ложь вы получите шесть ударов тростью. Он поднялся из-за стола и зашагал к шкафу в противоположном углу кабинета. Протянул руки и достал сверху три тонких желтых трости, каждая закругленно изогнута с одного конца. Несколько секунд он подержал их на весу, проверяя и тщательно рассматривая каждую, потом выбрал одну из них, а оставшиеся две положил назад. — Нагнуться. Я очень боялся трости. Да и на всем свете не нашлось бы маленького мальчика, который не побоялся бы ее. Это была не просто палка, чтобы бить. Это было орудие для нанесения ран и увечий. Трость рвала кожу. После нее оставались страшные темно-красные шрамы, заживавшие не раньше, чем через три недели, и все это время, пока шрамы не затянутся, в них чувствовалось биение пульса. Я попытался еще раз избежать неизбежного и закричал почти истерично: — Я не делал этого, сэр! Клянусь, я правду говорю! — Молчать и нагнуться! Коснуться руками пола! Очень медленно я дотянулся руками до своих ботинок. Потом закрыл глаза и приготовился к первому удару. Трах! Сильный удар по ягодицам — словно из ружья выстрелили! Пока до сознания дойдет чувство боли, проходит время, и запаздывание длится около четырех секунд. Поэтому искушенный истязатель всегда делает перерыв между ударами, чтобы боль успела достичь наивысшей точки. Так что в течение нескольких секунд после первого «траха» я еще ничего не чувствовал. Потом вдруг пришло ужасное, опустошающее, гибельное, мучительное, невыносимое пылание поперек ягодиц, и когда боль доходила до своей высшей точки, обрушивался второй «трах». Я стоял, согнувшись в пояснице и вцепившись в лодыжки изо всех сил, какие оставались, и прикусив нижнюю губу. Я старался не издать ни единого звука, потому что любой мой отклик только бы увеличивал удовольствие, испытываемое палачом. Трах!.. Пятисекундная пауза. Трах!.. Еще одна пауза. Трах!.. И еще одна пауза. Я считал удары и, когда на меня обрушился уже шестой, понял, что выдержал казнь, не проронив ни звука. — Довольно будет, — произнес голос откуда-то из-за моей спины. Я выпрямился и схватил что было силы обеими руками себя за попу. Это инстинктивная реакция, все так делают. Боль до того жуткая, что пробуешь схватить ее и вырвать с корнем, и чем крепче давишь на больное место, тем больше помогает. Ковыляя по красному ковру к двери, я глаз на директора не поднимал, пока семенил вприпрыжку. Дверь была закрыта, и никто распахивать ее передо мною не спешил, так что на пару секунд пришлось убрать одну ладонь с пылающего зада, чтобы дернуть дверную ручку.

Guran: В Рептоне старшеклассники никогда не назывались префектами или старостами. Они звались боузерами, то есть „удавщиками“, и имели власть распоряжаться жизнью и смертью мальчиков поменьше. У них было право вызывать нас по ночам вниз в пижамах и наказывать за всего лишь один спортивный носок, валявшийся на полу раздевалки, а не висевший, как полагается, на крючке. Боузер был вправе лупить нас за любое пустячное прегрешение — за подгоревший хлеб, если он привык пить чай с тостами, за недостаточно тщательно вытертую пыль у него в комнате, за опоздание на общий сбор, за болтовню во время вечерней работы над домашними заданиями, за забывчивость: полагалось, например, помнить, что в шесть вечера надо переобуваться в сменную обувь. Список можно было продолжать до бесконечности. — Четыре в халате или три без него? — произносил боузер, вызвавший вас вечером после отбоя в раздевалку. Товарищи по спальне уже научили нас, новичков, как надо отвечать на этот вопрос. — Четыре в халате, — мямлили мы, дрожа. Этот боузер славился скоростью своих ударов. По большей части боузеры выдерживали паузу между ударами, растягивая наказание, но Уильямсон, большой мастер футбола, крикета и вообще атлет и спортсмен, всегда выдавал свои удары как череду стремительных движений туда-сюда, вовсе не разделяя их какими-то перерывами. Четыре удара немедленно обрушивались на ваш зад, да так молниеносно, что все кончалось за какие-то четыре секунды. После каждой такой экзекуции в спальне всегда происходил один и тот же обряд. Жертва должна была встать посреди комнаты и спустить свои пижамные брюки, чтобы знатоки могли оценить нанесенный ущерб. Человек пять экспертов обступали побитого и деловито рассуждали: — Какая великолепная работа! — Смотри, как точно! — Ну дает! И не скажешь, что четыре раза бил, хотя вон как теперь все расплылось! — Точно, ну и глазомер у этого Уильямсона, жуть! — Глаз у него что надо, ничего не скажешь! Так он же в крикет играет, иначе с чего бы его в команду взяли? — И крови нету! А еще разок врежь, и потекла бы как миленькая! — Через халат, учтите! Нет, здорово! Молодец! — Другим боузерам такое не под силу! Разве что без халата! — Да это у него кожа страшно тонкая! Даже Уильямсону не сотворить этакого, если кожа — как у всех! — А какой он орудовал — длинной или покороче? — Стой! Успеешь еще штаны натянуть! Дай-ка я еще разок гляну! И вот так стоишь и терпишь. А что поделаешь, хоть тебе и дурно становится от такого бесстрастного обсуждения знатоками. Раз, когда я все еще стоял посреди спальни со спущенными до колен пижамными штанами, зашел сам Уильямсон. — Что это ты такое тут делаешь, а? — спросил он, прекрасно зная, что я делаю. — Н-ничего, — сказал я дрожащим голосом, — С-с-совсем ничего. — Натягивай штаны и мигом в постель! — приказал Уильямсон, но я заметил, что, когда он уже поворачивался, чтобы уйти, он слегка нагнул голову под таким углом, чтобы лучше разглядеть мои голые ягодицы и плоды своего рукоделия. По-моему, я даже заметил в уголках его губ едва заметный блеск гордости за свою работу, прежде чем дверь за ним закрылась.


Guran: Директор, возглавлявший школу во время моего учения в Рептоне, был какой-то странный. Ненастоящий, что ли, — этакий кривоногий невзрачный тип с большой плешивой головой, очень шустрый, но малоприятный. Конечно, я с ним не был близко знаком, и за все время, что я проучился в его школе, мы общались очень редко и я вряд ли услыхал от него более шести фраз — так что, может быть, я и не вправе о нем рассуждать. Кстати, этот директор потом стал славным человеком. К концу моего третьего года в Рептоне его вдруг назначили епископом Честерским, и он уехал, чтобы жить во дворце на реке Ди. Помню, в то время меня мучил вопрос: как же это так случается, что кому-то вдруг удаются такие изменения — раз, и одним махом он из школьного наставника делается сразу епископом?! Но потом появились куда большие загадки. После Честера его скоро опять повысили, и он стал епископом Лондонским, а потом, еще через несколько лет, вновь поднялся вверх по служебной лестнице и заполучил самую большую церковную должность в стране — архиепископа Кентерберийского! Именно он короновал нашу нынешнюю королеву Елизавету Вторую в Вестминстерском аббатстве, так что полмира видели его по телевизору. Ну и ну! А ведь это был тот самый человек, который еще недавно злостно избивал нас — мальчиков, находящихся на его попечении. Вы можете спросить, почему на этих страницах я так напираю на битье в школе. Отвечаю: я ничего с этим не могу поделать. Всю свою школьную жизнь я ужасался тому, что наставникам и старшим мальчикам позволено не то что лупить, но буквально ранить других мальчиков, и подчас очень даже сильно. Не мог я к этому притерпеться. И никогда не смогу. И не захочу. Нечестно, конечно, было бы утверждать, что в те времена все учителя только то и делали, изо дня в день и весь день напролет, что избивали мальчиков, причем всех мальчиков. Нет, конечно. Били не все, только некоторые, даже очень немногие, но и того оказалось достаточно, чтобы во мне родилось чувство ужаса. Даже теперь, всякий раз, когда мне приходится достаточно долго просидеть на жесткой скамье или неудобном стуле, я начинаю собственным задом ощущать свой пульс, чувствовать, как биение сердца отдается в шрамах на попе, полученных в школе пятьдесят пять лет тому назад. И что уж тут такого неправильного? — слышу я иногда возражения. Небось, несносному мальчишке побои идут только на пользу, и немалую. Но этот директор, о котором речь, по-моему, вовсе не ограничивался только наказанием ученика. Меня он ни разу, слава Богу, не порол, но я получил весьма живое описание одной из подобных экзекуций от Майкла — своего лучшего друга в Рептоне. Майклу было велено спустить штаны и встать на колени на директорском диване так, чтобы верхняя половина тела перевешивалась через спинку дивана. Директор после этого делал Майклу ужасный трах. Потом выдерживал паузу. Трость была отставлена в сторону, а директор начал набивать трубку табаком из жестянки. Попутно он поучал скрюченного мальчишку насчет греха и дурных деяний. Вскоре трость снова оказалась в его руке, и второй жуткой силы трах был преподан содрогающимся ягодицам ребенка. Затем снова небольшой перерыв на табак, трубку и лекцию о неправедном поведении. Потом третий удар тростью. Потом орудие пытки снова откладывалось на стол, и возникал коробок спичек. Спичка загоралась, ее пламя приводилось в соприкосновение с табаком в трубке. Потом четвертый удар и продолжение нотаций. Этот затянутый и мучительный процесс длился до тех пор, пока не были нанесены все десять ужасающих ударов; и все это время, несмотря на перерывы, связанные с трубкораскуриванием и спичкозажиганием, без всякой остановки продолжалась лекция о зле, прегрешениях и дурном поведении. Эта проповедь не прерывалась даже в моменты нанесения ударов. конце концов директор доставал тазик, губку и крошечное чистенькое полотенце, и жертва должна была сначала смыть кровь, а уж потом натягивать штаны. И вам непонятно, почему поведение этого человека так ужасало меня и казалось таким загадочным? Он был в то время заурядным церковнослужителем, а заодно директором школы, и мне приходилось сидеть в слабо освещенной школьной часовне и выслушивать его проповеди об Агнце Божием, о Милости и Прощении и про все такое прочее, и мой юный разум смущался и совсем запутывался. Ведь только вчера сам этот проповедник не проявлял ни Милости, ни Прощения, когда сек мальчиков, нарушивших школьные правила. Так зачем все это? — то и дело спрашивал я себя. Проповедуют одно, а делают другое. И это люди Божий, так, что ли, получается? А скажи мне кто-либо тогда, что этот избивающий детей священник станет однажды архиепископом Кентерберийским, в жизни бы ему не поверил. Вот тут я и стал сомневаться насчет церкви, религии и даже насчет самого Бога.

Sakh: Странная мать, будто бы в пансионах детей не пороли ...



полная версия страницы