Форум » Рассказы, написанные посетителями нашего форума и авторами интернет-ресурсов. » Автор King21044. Балбесина » Ответить

Автор King21044. Балбесина

Guran: Балбесина Автор King21044 Часть 1 Таёжное наше лето хоть и короткое, а до жары злое. Как начнется в июле пекло, так и не знаешь, куда деваться — в тени и то дышать нечем. Жарко, что в твоей Калифорнии! Помните, как Пушкин писал: «Ох, лето красное, любил бы я тебя, когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи»? Вот и мы тут все как Пушкин. В смысле — от жары не в восторге и от насекомых страдаем, а не в плане поэзии, конечно. А природа наша сибирская не как у вас, у городских. У нас природа суровая. Комары с мелких собак размером, слепни — с крупных, кузнечики с больших кабанов, а кабаны — те вообще размером с медведей! В лес пойдешь, гадюки с кедров прямо на голову прыгают, а сами толщиной со ствол дерева — в один обхват не обнимешь. Клещей столько, что бывает за околицу деревни не выйти — сидят по кустам, пасти раззявив, глазищи огромные, кровью налитые, если такой укусит — всё, беда! Три дня промучишься в бреду и лихорадке, а потом помрешь. Муравьи такие злые, что бесхозные избы на гнезда свои разбирают, а ежели им помешает человек, так они его вечером на улице подкараулят и давай толпой бить и ценное все снимут. Вот, дядя Володя Сухарик — нес тем летом с поселковой почты пенсию домой — так отняли! Глаз ему подбили, майку на груди порвали да заставили еще, паршивцы, водки с ними выпить и три дня домой не отпускали! Была такая история, долго народ обсуждал… А оводы-то, оводы! Здоровые черти! Как-то раз один такой из деревни шесть коров увел — мужики побежали с ружьями, да все перепуганные назад вертались. Три недели горькую пили, в глаза родным не глядели, а так и не рассказали никому, что случилось. Ладно, это я всё брешу, конечно, слушайте меня больше… Хотя я от вас, от городских, каких только баек про нашу таежную жизнь сам не наслушался! Мол, уж такие у нас тут чудеса, в Сибири, такая жуть — одних медведей по окрестным лесам целые полки́ бродят. Вот уж где фантазия у людей бьет ключом. Но, шутки — шутками, а жара у нас и правда тяжкая. Вот и тем летом, на пятнадцатый мой год, помню, весна сразу в лето превратилась, да в такое горячее, что хоть шкуру снимай. А по жаре первое дело — квас. Мамка бывало ставила целый бочонок литров на десять, два каравая хлеба туда уходило да кило сахару, а выпивали мы с батей его за раз. Мамка только сунется окрошку делать, а там уж пусто. К чему я про квас вспомнил? С того, что с него всё и началось. Мне в ту пору мою подростковую, почему-то страсть как понравилось бывать одному, и я, при любой возможности, старался уединиться. И не только для того, о чем вы подумали — хотя это занятие мне тоже очень зашло, — а вообще, полюбил размышлять в одиночестве. Уйду, бывало, гулять и целыми днями предаюсь всяким фантазиям — о том, как бы хорошо враз жизнь свою переменить: например, стать сыном каких-нибудь богатых и знаменитых родителей или уехать в город и, конечно, там тоже сделаться важным человеком — артистом, допустим, или бандитом. Грезилось мне и о больших деньгах, на которые я напокупал бы всякой крутой импортной всячины, и об авторитете, и о могучей силе и мощных бицепсах. Не то чтобы я был хилый — вовсе нет, физическое мое развитие было в полном порядке, — но самым популярным образцом крутого парня в ту пору был гопник-качок, бритоголовый и в черной кожанке, а я чувствовал, что типажом не вышел — вон, даже батька с мамкой говорили: «И откуда у тебя, Боря, физиономия-то такая интеллигентная? Вроде, не в кого»… Самое главное — мне все эти мечты в голову приходили просто так, без всяких обязательств. Бицепсы, например, я качать не собирался, чтобы к идеалу своему хоть как-то приблизиться, или за учебу браться, чтобы в институт поступать. Мне ясно было, что идеал этот недостижим, а стало быть и делать ничего не надо, можно только фантазировать. Удобно, что ни говори. И вот, помню, как-то раз, жарким июньским деньком, решил я на лодке покататься по речке, поразмышлять о прекрасном — прямо как героиня любовного романа восемнадцатого века. Чтобы взять лодку, надо было спросить разрешения, и я пошел с этим делом к бате. Он как раз напился квасу и пребывал в том блаженном состоянии, когда на все вопросы говорят «Да», а в детали не вникают. — Бери, — вяло махнул он рукой, отгоняя муху, но только я повернулся к нему кормой и поплелся прочь, как тут же уточнил: — а куда собираешься и зачем? — Ну, покататься, — скривился я раздраженно, — тебе жалко, что ли? — Ерунду не мели, — буркнул батя, — как надолго? — Да какая тебе разница? — вспыхнул я. Надо сказать, что меня в том возрасте жутко стало раздражать всякое ограничение моих свобод и любой контроль — будто в голове что-то щелкнуло, и прежнюю родительскую заботу я стал воспринимать как посягательство на свою драгоценную независимость. — Ты, Борис, особенно-то не огрызайся! — прикрикнул батя, — я так-то добрый, а только за хамство могу и по жопе прописать! Ну, ясное дело, я от таких слов только больше взвился. Кончилось бы всё скандалом на ровном месте, а скандалы с батей заканчивались обычно подзатыльником, а то и ремнем, так что я подростковую свою спесивость обуздал и прикусил язык. — Проветрюсь да вернусь, — буркнул я обиженно. — Проветрись, проветрись, — посоветовал батя, — глядишь, дурь из головы выветрится. Я на это отвечать не стал — хоть и было что, — а отлил себе в бутылку маминого кваса и пошел на пристань. По местной нашей речушке кататься мне никогда не надоедало. Течение было слабое, с лодкой я управлялся легко. Берега были живописные — то песчаные с валунами, то заросшие камышом, то скалистые. Река петляла, деревья то и дело склонялись к самой воде. Красота, одним словом! Я открыл бутылку и до́бро приложился к квасу. Чудесная пора взросления, о которой я сейчас вспоминаю с теплотой и нежностью, тогда меня вовсе не радовала. Вечно в голове творился ужасный раскардак. То мне казалось, что все ко мне страшно несправедливы — чего-то требуют, пристают с правилами, одергивают, — то наоборот, что лезут со своей заботой ни к месту. Раздражался я буквально с пол-оборота по всяким пустячным поводам, а то вдруг мог начать изводить себя какой-нибудь глупой идеей. Например, однажды я целый день горько проплакал оттого, что я не рыжий. На кой чёрт мне вдруг приспичило быть рыжим — не знаю, но помню, что очень из-за этого расстроился. Родители, надо отдать им должное, к моим взбрыкам относились с пониманием, батя только хамства не прощал и откровенной дурости, да и то мамка бывало за меня заступалась. Так что несправедливости я никакой не видел, никто меня не обижал и не унижал, но поди это объясни четырнадцатилетнему подростку! В голове моей крепко сидел образ обиженного сиротки, и я с мазохистским удовольствием его на себя регулярно примерял. Вот и в тот раз, направляя лодку по течению, я представлял себя потерявшимся принцем, который волею злодейки-судьбы вынужден прозябать в глухой таёжной деревне. Нет, не подумайте, что я не любил своих родителей — любил, конечно. Просто глубоко засевшая в моей душе страсть жалеть себя то и дело подкидывала мелодраматические сценарии. Обиду я холил и лелеял, как любимое дитя. Батины слова, — не такие уж, если подумать, и грубые, — казались мне подходящим поводом надуться, и я греб подальше ото всех, вскармливая мечтами свою разбухшую подростковую гордыню. К квасу я регулярно прикладывался, по жаре да на голодный желудок меня сморило быстро — держать лодку становилось все ленивее, и я, отпустив весла, разлёгся на батином ватнике, подставив солнцу голое пузо. Лодку покачивало на волнах, как люльку, хмель в голове моей пузырился, глаза сами собой закрылись, и я заснул. Часть 2 Проснулся я от холода и назойливого мерного стука. Оказалось, что уже стемнело, а лодка ткнулась носом в камни на крутом повороте реки и теперь терлась о них, подталкиваемая волной. Натянул я футболку и огляделся. Течение вряд ли могло унести меня далеко, но места были незнакомые — это раз, к тому же было ничерта не видно — это два. Луна то вылезала из-за облаков, то снова пряталась, и света от нее было с гулькин нос. Дневная жара сменилась весьма бодрящим ветерком, и даже в футболке мне было холодно — спас батин ватник, который мы обычно подкладывали на банки для пущего комфорта. Башкой крутить было без толку — кроме рваной линии черного леса на фоне синего июньского неба ничего было не видать. Я сел за вёсла и стал грести против течения, вверх по реке, в надежде, что до дома доберусь хотя бы к утру. Часов у меня не было, по небу время определять я не умел, но лес молчал той тишиной, которая обычно бывает хорошо за полночь. Про себя я давно заметил, что праздные размышления редко заканчивались каким-то дельным решением, чаще наоборот — со скуки я обычно додумывался только до какой-нибудь ерунды или опасной и глупой затеи. Другое дело — в труде. Тут голова работала с большей отдачей, частенько придумывая, как от этого самого труда поскорее отвертеться. И вот, гребу я себе, руки заняты, а головой понимаю, что родители там с ума сходят. Пусть они у меня не артисты и не бандиты, не профессора и не академики, а оба сейчас на ногах — ищут и молятся, как умеют, чтобы сын их непутевый не убился, а скорее домой воротился. И не так мне уже хочется в Москву, — ездить на черном джипе и крышевать турецкий рынок, — а хочется поскорее домой и чтобы мама не плакала. Гнали меня стыд и страх. Стыдно было за нелепые свои фантазии, которые в пыль разбились о суровую таежную реальность, а страшно, потому что грести посреди реки в полной темноте дело жутковатое. Я налегаю. Весла по воде хлюпают, сердце стучит как бешеное, даже усталости не чувствую. Кажется, час проходит, второй, третий… Как понять, где я? Вроде, повороты знакомые — а всё одно в темноте ничего не разберешь. А ну как унесло меня, спящего, к черту на рога? А ну как я со страху давно проехал деревенскую нашу пристань? Впотьмах гребу непонятно куда. Пару раз разворачивал лодку поперек течения, один раз дном об мель шаркнул. Паникую. Зубы стиснул, но гребу. В лесу ухает что-то тихонько, по берегу хрустит — будто там кто ходит тяжёлый и большой. Глаза к темноте привыкли, а один хрен ничего не разобрать — только рябь на воде блестит тускло. От жути аж загривок мокрый, и тут слышу: — Боря! — батя издалека кричит. — Бо-оря! А у самого голос такой, что мороз по коже — никогда я такого у него не слышал. Пёс на луну веселей воет. — Батя, — кричу, — я здесь! И гребу на голос. От радости, что нашелся, даже слезы высохли. Пристал. Он фонариком на меня светит: — Живой? — спрашивает. — Живой, — отвечаю и давай оправдываться: — я уснул, а течением унесло. — Двигайся! — говорит и садится сам на весла. — Свети! Я фонарь держу. Меня трясет, я коленки обхватил и сижу. Батя гребет. — Да не на меня свети, балбес, — говорит, — а на берег. Скоро уже там? Я свечу, куда велено. — Мамка сильно испугалась? — спрашиваю. — Да ну, — отвечает, — с чего бы ей? Подумаешь сын пропал. — Бать, — мямлю я, — долго меня искали? — Уж забыли, что и был такой! — Я не нарочно, бать… — Это понятно. Это само собой, — отвечает он спокойно так, а от самого аж волнами накатывает: и тревогой, и яростью, и страхом. Ну ясно, думаю. Беседы у нас не выйдет. Как до места добрались, лодку на берег выволокли, весла подняли, как до дома шли — ни словом не обмолвились. Дома мамка сразу накинулась: — Живой! — кричит и давай меня целовать да обнимать, — Боренька, миленький, — плачет, — да где же ты был, сыночек мой? Мне из её хватки не так-то просто выбраться. — Уснул, — говорю, — мам. Ты уж прости… Тут она мне как даст по уху! — Ты что, — кричит, — совсем уже всякую совесть потерял? И давай меня за шкирку по избе волочь. Я молчу, уши берегу только. А она пар выпустила и опять меня к груди прижимает. — Господи, — причитает, — да что же ты за балбесина у меня такая, а? Да что же за непутёвый! Милый ты мой, драгоценный... Я в объятья ее зарылся, от счастья даже не дышу. Тепло, уютно. Наслаждаюсь, так сказать, моментом затишья перед бурей. А в том, что буря будет, сомневаться не приходилось — батя таким спокойным только перед бурей и бывал. У меня характер такой, что если должно что-то плохое случиться — то я ждать ужас как не люблю. Проще самому сделать. Бати в избе нет, он за окном по двору туда-сюда ходит, как зверь по клетке. Ясное дело — к «разговору» готовится. Ну, и я тоже — от мамкиной груди отлип и сам к нему поплелся. Мамка, слышу, только охает да капли корвалоловые в чашку себе капает. У нас с батей такое понимание друг друга развилось однобокое — в чем друго́м бывало до хрипоты спорили, а как к ремню дело идёт — и без слов всё понятно. Он в сенях стоит, руки в карманы сунул, глядит на меня исподлобья, на скулах желваки играют — злой как черт. Я тоже насупился, тоже морду серьезную делаю — характер такой, что нипочём прощения просить не стану. Он зубом цыкает разочарованно и головой кивает в сторону выхода — понятно, в баню зовёт. Я иду. Небо уже светлеет, за лесом заря занимается. Красиво. Батя свет в предбаннике включил и веник березовый со стенки снимает — свеженький, листочки ещё зелёные. Выдергивает оттудова полдюжины прутьев пожирнее и между пальцев их так раз — и продернул, чтоб розги получилась, а не букетик. — Давай, Борь, на лавку, — говорит, — и без разговоров. А я что? Будто я разговаривать буду. Не дождется! У меня характер такой… — ну, вы поняли. Штаны спускаю упрямо, ложусь. Первая-то розга у него быстро сломалась — бил шибко, вот она и лопнула. Вторая меня уже до души пробрала. На третьей я скулить стал, чтобы в голос не заорать, себя за руку укусил. С четвертой чувствую — полегче пошло, сбавляет батя обороты, а то этак задницу мне до крови перепашет. На пятой я не выдержал: — Хватит, батя, — ору. — Понял я всё! Он прервался. — Чего ты понял-то? — спрашивает. — Давай расскажи. — Был неправ, — рычу. — Не подумал. Лодку твою больше не возьму! Он прут на пол кидает: — Вставай, — говорит, — Борис. Вставай, ей-богу, пока я за другой веник не взялся! Я скулю, кряхчу. Поднимаюсь кое-как. Задница огнем горит — будто паяльник приложили — даже руками трогать страшно. Я бы и разревелся, не смотря на характер свой, да от боли запамятовал, что так можно. На батю гляжу — думал гадкое чего сказать, горечь выпустить, — а у него самого глаза на мокром месте. Он рукой лицо вытирает, а пальцы дрожат. И весь такой — бледный, уставший, напуганный — вот совсем на него сердиться не выходит. Он меня за плечи берет, в глаза смотрит: — Ты понимаешь, сынок, что мы тобой одним и живы? Что если с тобой случится что, так нам без тебя и света белого не надо? Понимаешь? Мне не лодку эту чёртову жалко, мне тебя надо живого и здорового, понимаешь? Мне же тебя, балбеса, за грехи судьба послала, а только другого не хочу! К груди меня прижал, по голове гладит. А я слышу сердце у него: тудух-тудух, тудух-тудух — словно поезд едет. Вот тогда я и сам заревел. https://ficbook.net/readfic/13528814

Ответов - 0



полная версия страницы